ЗАПИСКИ-ВОСПОМИНАНИЯ. В.С. Мымриков.

Владимир Мымриков

Всеволожск

2013 год

«На старости я сызнова живу, минувшее проходит предо мною»

                                                                                              А.С. Пушкин

  Предисловие

Хочу сразу сказать, что писать воспоминания я начал не от скуки – скучать у меня нет времени. Хочу, чтобы прочитали эти записки мои потомки, когда они будут старыми. По себе знаю, что лет до 70 история предков никого не интересует (а может, я ошибаюсь).

Когда мне мама или бабушка рассказывали о прежней жизни, я отмахивался от них как от назойливых мух. А теперь так жалею об этом – ничего не помню. Может, и последующие поколения поддержат мою инициативу хранить историю наших семей.

Может, не будет больше таких страшных событий, при которых не до воспоминаний. И потом, в старости хочется выговориться. А кто тебя будет слушать? Ищи дураков….

Моя мама подолгу рассказывала о своих мытарствах во время войны нашему участковому врачу, уважаемой Александре Владимировне. Она тактичный человек – слушала и, наверно, ей было интересно.

Стараюсь писать покороче, иначе можно не успеть – возраст поджимает, глаза плохо видят. Времени очень мало. Всё время уходит на мою дорогую супругу, с которой прожили мы 50 лет. Прожили не всегда в согласии, но всегда в любви, трудную, но интересную жизнь. Если успею, напишу и об этом. Супруга сейчас серьёзно больна, и я стал нянькой и хозяйкой. Единственно скажу: «Не верьте, что с годами любовь переходит в привычку. Если она переходит в привычку, значит: никакой любви и не было. Старайтесь не разводиться.  Развестись — дело  нехитрое. При желании всё можно претерпеть и наладить. Жить в согласии и на многое закрывать глаза — это  огромное терпение и труд.  Но оно того стоит. Менять жён — дело весёлое, но, если есть совесть, она загрызёт. А это ужасно. Ещё раз скажу: «Терпите и делайте семью своими руками и умом». Как известно, «претерпевший спасётся».             А любовь — это не только вздохи на скамейке. Кто-то давно сказал грубо, но точно, что любовь — это  когда за человеком выносишь горшки и не противно.

И вот ещё что.

Сейчас модно говорить о значении Сталина в Великой Отечественной войне, кто он – гений или злодей. Я хочу высказать своё мнение. Есть три монстра, между которыми я ставлю знак равенства. Это – Гитлер, Ленин и Сталин. У  каждого был свой особый метод уничтожения людей и целых народов. Да, с именем Сталина шли в бой и умирали. С его именем работали и умирали от истощения в тылу. Его имя сыграло большую роль в Победе над фашизмом. Но – только имя, а не он сам. Никакие его действительно очень хорошие организаторские способности не оправдывают тех злодеяний, которые он совершил над своим народом вместе со своей шайкой. Даже о правде, о том, что творилось в блокадном Ленинграде, запуганные люди боялись говорить вслух, какое там писать – сразу попали бы в разряд врагов народа. Достаточно сказать, что в сохранившемся свидетельстве о смерти моего папы написано, что причина смерти неизвестна. И так писали всем, умершим от голода. Выходит, сотни тысяч людей умерли по неизвестной причине… Долго боялись писать и говорить о блокаде даже после смерти Сталина. А потом многие свидетели поумирали.

Это было так давно и, может быть, в моих записках имеются какие-то неточности из-за моего малого возраста в то время. Едва ли кто-нибудь меня поправит. К сожалению, некому…..

Советую всем старикам писать. Ведь как они любят вспоминать «минувшие дни». Пишите, и вам приятно, и людям интересно. К тому же, это хорошая работа для головного мозга и пища для души, а также она помогает не сразу окретинеть, а может и продлить жизнь.

Итак, читайте, и не судите строго….

Часть 1. Раннее детство   

«Спасибо вам,  святители,что плюнули,да дунули,что вдруг мои родители зачать меня задумали.»

                                                                       В.С. Высоцкий

 Хочу немного рассказать о моём раннем детстве, то есть о жизни до блокады, единственном кусочке счастливой жизни без голода, холода и разрухи.

Я  родился в Ленинграде в 1934 году на Кирочной улице, дом 24. Вернее, родился я в родильном доме в районе улиц Чернышевского и Чайковского. Он и сейчас, говорят, там же. Рождался тяжело – тащили щипцами за голову. В результате, к пяти годам у меня выявили кривошею. Отцу почему-то не говорили – кто родился и какое состояние мамы. Наша соседка тётя Ника работала ассистентом у самого академика Ивана Петровича Павлова в Военно-медицинской академии. Вот отец и пошёл к ней попросить помощи от академика. Через некоторое время раздался телефонный звонок, и Иван Петрович Павлов сообщил отцу, что его жена    счастливо разрешилась от бремени мальчиком. Мои родители были обвенчаны в греческой церкви,в ней крестили и меня. Эта церковь была снесена в 60-ых годах. На этом месте теперь стоит БКЗ  «Октябрьский».                            

Что я помню? Огромная комната, обои в красных розах. Окно очень большое, с цельным стеклом – итальянское (сейчас это окно разделено на части, там находится какой-то офис – есть фото). Я любил сидеть у окна и смотреть во двор. Интересно было смотреть как водопроводчики (так раньше называли сантехников) гнули трубы в каких-то приспособлениях, а дворники растапливали снег, который привозили с Кирочной. У них было устройство, похожее на перевёрнутую пирамиду. Снег привозили на машинах, открывали задний борт и рабочие бросали снег в это устройство, а под ним горел костёр.

Солнца в комнатах никогда не было – этаж был первый, окна выходили во двор-колодец, да ещё и на север. Мама со мной много гуляла в Таврическом саду. Там слушали сказки деда. Был такой уникальный дед, он целыми днями сидел на скамье. Борода до пояса, глаза хитрые. Даже летом он сидел в валенках. Дети его боготворили, так как он рассказывал очень интересные сказки. После каждой сказки его угощали конфеткой. Он всегда спрашивал: «Ещё?». Все дети хором кричали: «Ещё, ещё!». Сколько дед знал сказок! Мама говорила, что он никогда не повторялся. И пока дед не уходил, детей оторвать от сказок не было никакой возможности. Он здорово привил мне любовь к сказкам. Откуда такой дед взялся, кто он такой был, почему знал столько сказок – теперь уже не узнать, к сожалению.

На Кирочной было две комнаты: в одной жили мы, в другой – бабушка с моим неродным дедушкой Сергеем Фроловичем. Бабушка до войны вышла вторым браком за Сергея Фроловича. Он был родственником наших очень хороших друзей из г. Пушкина — дяди  Феди и тёти Нюры. Тётя Нюра была на Кирочной моей няней. С их детьми Витей и Лидой мы держим связь до сих пор. Дедушка много со мной возился и гулял. Даже однажды сводил на оперу«Самсон и Далила», из которой я, конечно, ничего не понял. Только после войны я прочитал об этой истории в Библии. Дедушка работал в «Электротоке», потом эта организация стала называться «Ленэнерго», а сейчас – не знаю. В актовом зале этого учреждения почему-то давали оперы и разные спектакли. И дед часто меня на них водил, не понимая, что мне это не интересно. Но, из уважения к нему, я молчал.

У бабушки с дедушкой царил такой петербургский дух во всём: в мебели, в манерах, в одежде. У моих родителей этого уже не было. Бабушка была умной и сильной женщиной. Как все говорили – командовала своим  Сергеем Фроловичем, а он был порядочным, тихим и покорным. Видимо, властность перешла и к моей маме. У неё с отцом было всё аналогично. По словам людей, знавших папу, он был спокойным и очень порядочным человеком – технарём, трудягой. Судя по тому, как мы жили, папа хорошо зарабатывал.

Бабушка и мама были атеистками. Только блокада заставила мою маму бояться и просить помощи у Бога. А после войны она опять перестала верить в Бога. Богом для неё, как и для большинства советских людей, стал Сталин, которого она до этого проклинала в блокаду. Бабушка, к моему возмущению, часто говорила тихим голосом: «Подождите, узнаете, кто ваш Сталин на самом деле». Я, как и все, очень верил в Сталина.

Сложным человеком была мама. Порой даже несправедлива и несколько жестока ко мне. Но она меня родила, спасла от смерти в войну и за это я ей вечно благодарен. Грехи её и мои, будем надеяться, Бог простит.

В 6 часов вечера приходил отец с работы. Все садились за большой стол в бабушкиной комнате. Бабушка всегда говорила одну и ту же фразу: «Давайте поедим, чтобы быть свободными». Стол накрывали так, как мы сейчас накрываем к празднику. Дед непременно выходил к столу в чёрном костюме с галстуком и в белой рубашке, заправлял за воротник салфетку и наливал рюмочку водки. В графине с водкой всегда плавали лимонные корочки. Дед выпивал, как он говорил – «для аппетиту». Отец за обедом не пил. Все знали, что он может выпить рюмочку-другую вина, и то с братом (дядей Сашей). После обеда папа говорил: «Пойду, полежу на софочке». Софа – это был такой маленький диванчик без одной боковой спинки.

Ещё помню, как папа любил мною натирать паркет. Была такая натирочная щётка с длинной ручкой. Я вставал на щётку и держался за ручку, отец всю эту конструкцию двигал взад-вперёд. В итоге, пол блестел.

Иногда мы вечером ходили втроём гулять. Я запомнил наши зимние прогулки, меня везли на санках. В конце улицы Чернышевского были какие-то горки к Неве, я скатывался по ним.

Отец хорошо одевал маму. Мама была в белоснежной горностаевой шубке с чёрными хвостиками. Мех был необычайно гладким и приятным. (что-то я теперь не вижу таких шубок).

Ещё в нашем дворе были (да они и сейчас есть) два удивительных перехода на разных уровнях. Эти переходы соединяют корпус здания, выходящего на Кирочную улицу, с корпусом внутри двора. Благодаря этому, людям не нужно идти через двор, чтобы попасть в другой корпус дома. Бог даст, добавлю когда-нибудь к запискам фотографии этих интересных переходов. Я такого больше не видел в старых домах.

Помню, в 1939 году лежал в институте травматологии, что в парке Ленина, примыкающем к Петропавловской крепости. Лежал я там по поводу операции кривошеи. Делал операцию профессор Рубинштейн, имени-отчества не помню. Зато запомнил морскую свинку в банке на его столе в кабинете. Операция проводилась под общим наркозом. Я проснулся  в гипсе по пояс и с загипсованной головой. В палате я был один ребёнок и поэтому все за мной дружно присматривали и помогали во всём. За мой вид после операции меня называли Снегурочкой.

В 2008 году (через 69 лет) я опять попал в этот институт, теперь он называется институт травматологии и ортопедии им. Вредена. Теперь уже по поводу эндопротезирования тазобедренного сустава. Я рассказал врачам про ту операцию. Они очень удивились и сказали, что учились по учебникам того самого профессора. Вот, пожалуй, и всё, что я помню из своего раннего детства. Это было, несомненно, самое счастливое время. И оно бы, видимо, продолжалось, если бы не война, которая перемолола все судьбы людей. В-общем, рано кончилось у моих сверстников счастливое детство и началась жизнь, которой врагу не пожелаю. Началась блокада.

Часть 2. Моя блокада

                                           «Можно забыть где и когда

Пузы растил и зобы,

                                                                                 Но землю, с которой вдвоём голодал,

     Нельзя никогда забыть»

                                      В.В. Маяковский.     

Вот от того, что нельзя забыть и взялся я помаленьку писать.

Говорят, будет легче, когда всё прошлое или часть его будет на бумаге.

О блокаде много сказано и написано, поэтому ничего нового я не напишу. Напишу только применительно к нашей семье – что-то вроде запоздалого дневника (через 70 лет).

Перед самой войной мама, папа и я переехали с Кирочной 24, где я родился, и поселились на ул. Большой Пушкарской, (кажется дом 2), это на углу с Кировским проспектом. Мы разъехались с бабушкой и неродным дедушкой. Они поселились в глубине двора дома на углу улиц Маяковского и Жуковского. Там, напротив, находится школа с круглыми барельефами писателей на фасаде.

У нас было две комнаты, одна из них проходная. В квартире была большая общая кухня и жила одна соседка, которая в 1942 году умерла от голода. Наши окна выходили в садик, расположенный в нише дома на Кировском проспекте.

Папа работал на заводе «ГОМЗ» (государственный оптико-механический завод), в войну он был заводом №349, а после войны стал «ЛОМО». Мне говорили, что там во время войны делали опти- ческие прицелы для снайперов, а в мирное время — фотоаппараты.

 Я в детстве играл фотоаппаратными деталями. Даже помню плетёную железную корзину, полную такими игрушками.

Почему-то вся мебель в квартире была китайская. Шикарные этажерки с китаянками в кимоно на чёрном лаковом фоне. Также помню старинный  гарнитур из карельской берёзы с зелёным шёлком. Жили мы хорошо, работал один отец. Мать не работала. К нам приходила домработница Таня.

22 июня 1941 года мы собирались всей семьёй поехать в Петергоф (ныне Петродворец), известно, что был великолепный воскресный день. Пока родители собирались, меня отвели в садик под окнами нашей квартиры (тогда не боялись оставлять ребёнка одного на улице). Помню, мама бросила мне в окно пирожки с капустой в большом пакете.

Вдруг на Кировском проспекте заорало радио. Выступал Молотов – значит, было 12 часов. Все побежали из садика. Я ничего не понимал и на скамеечке продолжал кушать пирожки вместе с какой-то девочкой. Мама крикнула в окно, чтобы я никуда не уходил, а вскоре за мной пришёл папа и сказал, что началась война с немцами. Дома меня посадили за стол, чтобы я играл.

Как сейчас помню – я построил деревню из кубиков (их было очень много, и они были с буквами), поставил красные кегли и стал натягивать провода, чтобы дать в деревню свет. Война меня не интересовала. Я знал, что была война с финнами, ну, а теперь – с немцами, какая разница? Мы всё равно победим. Кстати, я ещё помню, что мы с мамой встречали войска с финской войны у Литейного моста и кидали красноармейцам пачки папирос. Это был 39-ый или 40-ой год, не знаю, но помню. Детская память очень цепкая. Я забыл многое из того, что было потом, а годы войны помню хорошо.

Не знаю почему, но 22-го июня уже была слышна канонада. Мы в тот же день пошли в магазин на площади Льва Толстого покупать сливочное масло. Давали уже по норме на одного человека. Вот почему мы ходили втроём.

Маслом постепенно заполнялось пространство между оконными стёклами. Мать перетапливала масло, сушила сухари. Были сделаны большие запасы, которые в первое время голода нам помогли.

И началось! Всё дальнейшее было как в кошмарном сне.

Я хронологически не могу разложить всё «по полочкам» – не помню. Поэтому буду описывать поэпизодно.

С первых дней войны папа стал жить и работать на заводе.  В армию его не взяли, дали «бронь» как специалисту. Он работал и спал в стационаре при заводе, где и умер 19 марта 1942 года.

К нам на Большую Пушкарскую он приходил поначалу один раз в неделю, приносил за пазухой две котлетки – видимо, отрывая от себя. Потом стал приходить всё реже – не было сил.

Все вокруг советовали отослать меня с эшелоном в тыл. Можно было это ещё сделать до 8-го сентября, пока кольцо вокруг города не замкнулось. Но мама категорически не отпускала меня от себя. Кто знает, может тогда и отец был бы жив… А может и я бы потерялся, как терялись тогда многие в огромном количестве детских домов и детприёмников.

Мама поначалу была очень подвижна (теперь я понимаю, что она была права, не позволяя себе долго сидеть в холодной и тёмной квартире). Наш маршрут обычно был, или до дома 26/28 по Кировскому проспекту, или до Кировского моста, а то – и до Марсова поля. Сначала я ходил сам, а потом, зимой, она меня возила на санках, проклиная вслух и Сталина, и Гитлера.

В нашем доме было очень плохое бомбоубежище. Поэтому во время воздушной тревоги мы бежали в дом 26/28 (роскошный старинный дом –  его любят снимать в кино) или в Дом Политкаторжан на углу Куйбышева и Кировского, или на Марсово поле в «щели». В «щелях» мы были раза три. Это был худший вариант, т.к. было очень страшно, поскольку постоянно бомбили Кировский мост, в который (как и в другие) ни разу не попали. Щели представляли из себя глубокие рвы, проходящие с юга на север, параллельно Лебяжьей канавке Летнего сада. Они были чем-то накрыты и спасали только от взрывной волны, но не от бомб и снарядов. Вдоль «щели» по сторонам были скамьи.

Пол был очень скользкий – видимо, в оттепель туда стекала вода и замерзала. Было темно, и только светлел вход. Все старались сесть поближе ко входу, так как там было светлее и была возможность выскочить, если что.

В Доме Политкарторжан бомбоубежище я не помню. Мама говорила, что мы там были только один раз. А вот в доме 26/28 было хорошее бомбоубежище. Там были широкие проходы, отдельная комната с игрушками, где играли дети. Везде горели керосиновые лампы, первое время было электричество. Распоряжались порядком там санитары с сумками, на которых был нарисован красный крест. Они рассаживали всех по местам, успокаивали всех, давали валерьянку. И самое главное: здесь, в начале блокады, да иногда и потом, давали круглые шоколадки и изображением орла (из США). Об этом почему-то не пишут, но, видимо, Америка нам что-то присылала уже в начале войны. Шоколад давали только детям и только в этом бомбоубежище. Поэтому, даже когда не было бомбёжки, я наивно просил мать сходить за шоколадками.

Отец всегда был на заводе, поэтому мама таскала меня везде и всюду с собой. Утром ходили за хлебом на площадь Льва Толстого. Возвращались и жарили маленькие кусочки хлеба на буржуйке. Топили стульями, книгами – благо их было много. Но, при всей тяжести этого времени, до ноября 1941 года было терпимо – это были ещё «цветочки»….

Не было ещё покойников в снегу и на лестницах. Иногда мы ходили к бабушке с дедушкой, что-то ели.

От бабушки ходили смотреть на первые разбитые дома. Это были два дома на пересечении Кирочной улицы с Литейным проспектом. Напротив Дома Офицеров. Руины после войны убрали, там сейчас какие-то мелкие постройки и садик.

Запомнилась жуткая бомбёжка Кировского моста. В итоге, немцы в мост не попали, а взорвалась бензоколонка около Петропавловской крепости. Было огромное зарево над Невой. Мы с мамой куда-то шли и при звуках сирены не успели добежать до Марсова поля, чтобы спрятаться в «щелях». И милиция нас загнала по гранитному спуску под «быки» моста (сейчас этого спуска нет – всё переделали). Самолёты безбожно выли. Говорили, что были какие-то специальные устройства для устрашения. Но ничего, кроме огромных столбов воды на Неве от падающих бомб не было. Вода гасила взрывную волну. Не помню, сколько продолжался налёт. Все люди под мостом молились, многие стояли на коленях.

На мост никого не пустили – горели бочки с бензином, и мы пошли к бабушке на улицу Жуковского.

         Когда летели бомбовозы, сирены воздушной тревоги и радио успевали предупредить людей, но когда начинался обстрел – была неожиданность. Стреляли всегда с юга, вдоль Кировского проспекта. Мы попали под обстрел рядом с домом, и успели встать под арку кинотеатра «Арс» (там сейчас Театр Антрепризы). Стояли долго и тоже все молились. У мамы на груди всю блокаду висела иконка Николая Чудотворца работы моего деда Дадыкина (она сохранилась до сих пор).

Однажды на моих глазах взрывной волной маму бросило лицом на поребрик и она выбила себе все передние зубы.

         Однажды после обстрела мы пришли домой – стёкол в окнах не было. Уже начинались холода. Нам сказали: «Сами виноваты, так как не заклеили стёкла бумажными полосами крест-накрест».

Сразу же пришли рабочие и забили окна фанерой. Теперь и днём приходилось сидеть с коптилкой. Радио работало и днём, и ночью. К нему так привыкли, что и после войны, да и сейчас тишина действует на нервы, и хочется, чтобы что-нибудь играло и говорило. Во многих старых фильмах это показано. Передавали очень весёлые и бодрящие мелодии, что очень не вязалось с происходящим.

         На Большой Пушкарской мы ходили в бомбоубежище при первых звуках сирены. Однажды, вернувшись из укрытия, мы увидели, что стена дома со стороны садика разрушена и видны все квартиры. На лестнице мы встретили сидящую и плачущую соседку. Наверное, был ноябрь. Мы, всё бросив, пошли без санок к бабушке. Да нас и не пускали в разбитую квартиру. Но паспорта и продовольственные карточки мы  всегда носили с собой. Шли  очень долго.

И началось самое тяжёлое время… Мы жили в маленькой (метров 10) комнате, так было теплее. Дед спал с бабушкой, я – с мамой. Тут начались такие частые обстрелы и бомбёжки, что мы уже не всегда ходили в подвал. Да к тому же, говорили, что в подвале может засыпать. Такие случаи были.

Мама первое время упорно возила меня на санках, но потом мы с дедом слегли. У всех началась дистрофия (крайнее истощение). Но мама и бабушка держались (женщины живучее).

Пока я ходил, мама водила меня до Литейного и даже до Невского проспекта. Помню, трупы штабелями лежали за оградой Куйбышевской больницы, что на Литейном, недалеко от Невского (ныне, кажется, Мариинская больница). Некоторые трупы лежали на животе с грубо вырубленными ягодицами – их кто-то ел. Стояли сильные морозы, и трупы были как брёвна. Мать не отводила моих глаз, а говорила: «Запомни». И я запомнил.

Обычная картина, когда везли на санках завёрнутые в простыни трупы в сторону Охтинского кладбища. Но большей частью покойников бросали в снег, или клали на лестничных площадках и в подвалах. Сначала мама мне говорила, что это везут брёвна, но потом сказала правду. У нас соседка положила на лестницу сына, где он, видимо, и пролежал до весны 1942 года с открытыми глазами (говорили, что он кого-то ещё высматривает). Дело в том, что от голода глаза становятся всё больше и больше, и после смерти тоже остаются большими.

На фотографии моего папы хорошо видны большие глаза (снято за 2,5 месяца до его смерти). Не знаю, где мы фотографировались в январе 1942 года. Неужели у кого-то были силы фотографировать? Моё фото тоже сохранилось, на нём я выгляжу заморенным зверьком.

Папа первое время, пока мог ходить, приезжал к нам на заводской машине или приходил пешком.

Приносил две котлетки или дуранду, или плитку столярного клея. Приносил много горчицы. Что мы ели? Всё, что можно было проглотить. На норму хлеба прожить было невозможно. В первую очередь использовали столярный клей. Он ценился на вес золота, ведь это был натуральный костный отвар домашних животных. Из него варили студень, ставили охлаждаться между дверей. Потом ели с горчицей, которой почему-то оказалось в Ленинграде много, её давали вместе с хлебом. Ничего вкуснее в жизни я ещё не ел. Слюни текли всю ночь, пока студень остывал. Садились вокруг буржуйки, дедушка крестил кусочки хлеба и студня (когда он был).

За клеем мама ходила на Мальцевский рынок (ныне Некрасовский). Там можно было выменять клей и вообще другие продукты, такие как: сладкую землю со сгоревших Бадаевских складов, дуранду, шроты, бобы и т.п. Мама постепенно обменяла отцовские костюмы, ботинки, фотоаппарат на клей и дуранду. Но однажды её обманули – дали спрессованный резиновый клей, который есть, конечно, было невозможно. Удивительно, что были люди, у которых были излишки продуктов, если это можно назвать продуктами.

Дуранда, или жмых, представляла собой спрессованные остатки масляничных растений после отжатия из них масла. Это было чрезвычайно вкусно, и можно было долго рассасывать и жевать. Это было сытно, но очень дорого обходилось.

Ещё были знаменитые шроты, но их даже истощённые люди ели с трудом. Это выжатая ещё раз дуранда – невероятная гадость.

Вещей уже не было, да они нисколько и не ценились. У дедушки были высокие, до колена, старинные сапоги, Они шнуровались снизу доверху шнурками из натуральной кожи. Бабушка взяла эти шнурки, долго вымачивала их, что-то добавила и сварила вполне сносный суп.

Мама, видимо, где-то прятала сухари. В самые критические моменты, вдруг она мне доставала откуда-то сухарь из настоящего ржаного хлеба. Тот хлеб, что нам давали по карточкам, был с какими-то добавками и не пах хлебом. Дедушка сознательно ничего не ел, чтобы нам хоть что-то осталось, и в декабре 1941 года умер со словами: «Мне больше ничего не надо, берегите Вовку».

Новый Год 1942-го я никогда не забуду. Соседка позвала нас вместе справить Новый Год. Сын её уже лежал на лестнице, зашитый в простыню. Звали соседку тётя Лена.

Маленькая комната была жарко натоплена. По радио играл бравурная музыка. На столе лежали кусочки хлеба и, о чудо, – мясо! Был настоящий пир. Взрослые даже что-то выпили спиртное и запели. Когда мы уходили, тётя Лена дала мне чашку бобов. Мать их сразу же убрала, чтобы я их не съел. Иначе, заболел бы живот и было бы худо. Говорили, что это, мол, заворот кишок. Такие случаи были. Позже оказалось, что мы съели соседкиного кота Мурзика. Она его зарезала, так как он всё равно бы умер от голода, и держала его на морозе до Нового Года.

Отец как-то принёс нам листовку (жаль, не сохранилась), в которой были призывы сдаваться и обещания хорошей жизни в Германии. Листовку пересекала красная полоса.

Слева был текст по-русски, справа – по-немецки. Она являлась пропуском через линию фронта. А в самом низу было написано: «Сегодня бобы, а завтра – гробы». Тут немцы ошиблись, так как гробов не было, хоронили или бросали где попало покойников, зашитых в простыни.

Я запомнил листовку потому, что уже умел читать. И читал всё подряд, что было крупно написано. В 1943 году в селе Дединово (на родине отца) я зачитывался Жюль Верном и  другими           приключенческими книжками.

Зимой 1941-42 годов в подвал мы уже не спускались, так как не было сил, да и надоело. Мама клала мне на ухо подушку и молилась. Я до сих пор не могу заснуть, если у меня на ухе не будет подушки.

Наступило какое-то равнодушие. Говорили очень мало. Я лежал и потихоньку худел. Бабушка и мама ходили с распухшими от голода ногами. Мама ещё ходила за жалким кусочком хлеба. Всё ценное было обменяно на рынке. В-общем, мы реально умирали.

Как-то отец на машине привёз целый мешок сладкой земли с Бадаевских складов. Бабушка делала из земли сладкую воду.

Наша комната представляла мрачное зрелище. Окно забито какими-то тряпками. Вся мебель, кроме двух кроватей, была вынесена или сожжена. Горело по коптилке у каждой кровати. Посередине комнаты стояла буржуйка.

Оживление было утром. Приходила мама с кусочками хлеба, приносила снег, чтобы сделать воду. Топили буржуйку.

Папа как-то принёс натуральную олифу (тогда другой не было). На олифе жарили хлеб. Пили чай со сладкой Бадаевской водичкой. Ещё шутили, что, мол, бывает же чёрный чай. Чаю бабушка, слава Богу, запасла много. Хлеб намазывали горчицей, которой было достаточно.

Уже не было дуранды, ни, тем более, бобов. В январе 1942 года нам сообщили, что у папы открылся кровавый понос. Все знали, что после этого наступает смерть, но на что-то надеялись. Потом слегла бабушка. Меня почему-то положили рядом с ней. Мама ухаживала за нами. Бог дал ей выносливости, да и прожила она долго.

Когда были уж совсем сильные бомбёжки или обстрелы, мы выползали из кроватей и садились на стулья в проёмах дверей. Дом был старинный и проёмы были большие. Наивно считалось, что если дом рухнет – мы останемся сидеть в проёмах, так как стены после бомбёжек, как правило, оставались целыми.

Вечером есть уже было нечего. Пили чай. Однажды папа к нам прислал дядю Борю Егорова, который в соседних квартирах наломал паркету для буржуйки. Паркет был жаркий, дубовый. Это нас хорошо поддержало. А квартиры пустовали, ломай сколько угодно.

Позже дядя Боря вывез нас из Ленинграда, оформив как своих родственников.

Ещё помню, как увозили дедушку на санках по Кирочной (я тогда ещё ходил). Я тогда плакал и говорил: «Жалко деду». Не представляю, как его довезли до Охтинского кладбища и кто довёз. Он похоронен в братских могилах. Там же, после войны, похоронили и бабушку. Но могила её, к сожалению, затерялась.

Потом уже перестали сидеть в проёме и, наверное, ждали смерти. Наступило полное равнодушие, даже к еде. Мама говорила, что я уже не просил кушать, а только пил. Но она много воды не давала, так как можно было ещё больше опухнуть. Как ни странно – от голода пухли.

Даже радио мы как будто не слышали. Музыка не казалась весёлой, а звук метронома во время воздушной тревоги успокаивал. Всё время хотелось спать, а это было плохим признаком. Но, слава Богу, до кровавого поноса мы не дошли. Говорили тихо,ходили медленно. Есть уже не хотелось, но всё время было холодно. Видимо, организму не хватало калорий. Да и вообще ничего не хватало. «Какие же это герои» – как сейчас любят говорить о блокадниках. Герои – это солдаты, а мы – жертвы Адольфа Гитлера.

И вот как-то без предупреждения к нам нагрянул дядя Боря, сказал, чтобы мы оделись – поедем через Ладогу на Большую Землю (как тогда говорили). Сказал, что папа будет на вокзале. Этот момент я хорошо запомнил, так как дядя Боря сказал, что в поезде дадут хлеба и чаю с настоящим сахаром.

Меня одели так, что я еле двигался. Спасибо папе, что он в то время умудрился одеть меня в валенки. На мне было тёплое пальто, шапка и поверх всего – огромный шерстяной платок.

Дальше эвакуацию я помню  смутно и отрывочно. До вокзала ехали на полуторке.

В кузове были ещё какие-то люди-кули, помню только их большие, голодные глаза. Стояли очень сильные морозы. Не знаю, сколько было градусов, но промёрзали мы до костей – никакая одежда не спасала.

Нас привезли в полуразрушенное здание около Финляндского вокзала, на первый этаж. Что там было в войну – не знаю, сейчас там в подвале магазин «Буквоед», до этого был «Компьютерный мир», а ещё раньше – банк.

Всё было забито беженцами, которые ждали отправки. Вскоре пришёл папа, которого я сразу не узнал и даже испугался. Огромные «голодные» глаза, проваленные щёки и совершенно бескровное лицо. Это было мой последнее свидание с отцом. Он проводил нас всех в железнодорожный состав. Вагоны были нормальные, пассажирские с купе. Мои санки не разрешили взять с собой. Я к ним так привык, что страшно плакал. Потом мне показали, что у вагонов много оставленных санок и я успокоился.

Окна в вагонах были заклеены ленточками от взрывной волны. Отец с нами поочерёдно распрощался. Все плакали.

Дядя Боря был оформлен в эвакоудостоверении как глава нашей семьи (этот документ сохранился).

Когда состав тронулся, нам дали по кусочку хлеба и чай с настоящим сахаром. Сахар – это был верх блаженства. Как и где мы ехали до Ладоги, я совершенно не помню. Вообще нас спасал Бог. Ни поезд, ни машины, ни на том берегу нас не бомбили. Всё время ехали в тишине.

Как садились в машины – помню. В кузове была солома, а поверх неё – какие-то тряпки. Машины, конечно, были открытые. Это были знаменитые полуторки – ЗИС-5. Нас, закутанных и полуживых, накрыли каким-то большим белым полотном, видимо, для маскировки и защиты от ветра. Мне показалось, что ехали очень долго. Помню натужный вой мотора. Несколько раз останавливались, когда летели бомбовозы бомбить Ленинград. А как выгружались из машин – не помню. Мама говорила, что я заснул и меня нёс красноармеец. Были какие-то тёплые бараки и горы мешков с зерном под навесами для Ленинграда. Зерно везли на тех же машинах обратно в город.

Всем командовали военные. После небольшого отдыха нас погрузили в товарные вагоны, в которых были нары в два этажа. Нам достался первый этаж. Посередине вагона стояла буржуйка, у выхода – ведро-туалет. Как ехали до Вологды, помню плохо. Я всё время был в забытьи. Где-то кормили хлебом, давали чай, но толком ничего не запомнил.

Помню, что все замерзали. Бабушка постоянно плакала, проклинала Сталина и Гитлера – она уже ничего не боялась после пережитого. Периодически на станциях спрашивали, есть ли «мертвяки». Их вытаскивали и клали в отдельный вагон. Позже их выгружали в Вологде. Говорят, в Вологде есть маленькое Пискарёвское кладбище. Может быть мои потомки положат когда-нибудь цветы к могилам этих несчастных замёрзших людей.

Большая беда была – вши и гниды. Они в Ленинграде-то не давали спать. А здесь!!! Здесь их были целые полчища.

Они сыпались на нас между досок со второго этажа нар. Когда кто-то умирал, они переползали на живых. Особенно много их было у мужчин и мальчиков. Любимые места обитания – голова, брови, пах, под резинками трусов.

Сколько ехали – не знаю. И вот, наконец, Вологда. Это было настоящее счастье. Здесь мы стали, хоть и измученные, но похожи на людей.

Вологда – это для меня святое место. Не знаю, есть ли там хоть какой-нибудь памятник или доска в память о тех хороших людях, которые нас приводили в чувство.

Но, обо всём по порядку. О событиях в Вологде в основном я пишу по рассказам мамы. Я был очень плох и всё вспоминаю какими-то обрывками.

Все ждали, когда же будет Вологда, только об этом и мечтали, зная, что там будет обед. Когда подъехали, было темно, горели костры. Может, был вечер или ночь. Выводили и выносили людей неспешно, по одному. Я не помню, но говорили, что стояло много народа и встречали нас как будто с «того света».

Меня опять кто-то нёс. Потом помню предбанник. В нём горели электрические лампочки и было очень приятно от тепла и яркого света. Помогали всем раздеваться местные женщины. Всю вшивую одежду сложили в мешки и сказали: «Помоетесь – получите». Всё было хорошо организовано. И пошли мы в моечную. Всех посадили на скамьи, каждый ждал своей очереди, чтобы женщины помогли мыться. Мы были людьми, по которым можно было изучать строение скелета, как из концлагеря. Конечно, мылись вместе и мужчины, и женщины.

Видимо, все человеческие инстинкты были атрофированы. Мылись из шаек, а потом был даже душ!

Потом нас одели в одежду после прожарки и дезинфекции. Она пахла чем-то ядовитым. Но было так хорошо без вшей. Вообще-то вши были ещё и потом до конца войны, да и после неё. Но это было уже не то – мелочи.

Затем, одетых, нас провели в какое-то большое помещение, где стояло много коек, а посередине стоял огромный стол. На окнах были цветы, играла музыка. Не выли сирены, была тишина.

И вдруг вошёл огромный кот, мы давно такого не видели. Я помню, его гладил, а бабушка говорила: «Вот тебя бы в Ленинград!»

Кормили тут же. Кто ел за столом, кто на койке. Что ели, я уже не помню, но дали всем немного. Сразу много есть было нельзя, от этого умирали.

Дядя Боря тоже умер по дороге и, наверно, похоронен в Вологде. Мы остались без покровителя.

Дальше было легче, да и мама не слегла – выстояла. Нас вскоре снова посадили в прохлорированные вагоны чистых и отдохнувших. Ещё раз спасибо Вологде!

Ехали от Ленинграда до Казани в общей сложности полтора месяца. До сих пор не могу понять, где мы ехали, ведь с юга была война. Какими объездными путями?

По дороге иногда нам местные жители приносили бесплатно картошку, нас жалели.

Мы устроились под Казанью, в городе Арск. Ждали, когда приедет папа с заводом, который эвакуировали в Казань. Завод перевели, но папа умер 19 марта 1942 года. Однажды пришла мама и сказала, что папы больше нет.

Хозяина звали Рафик. Его семья была хорошей, доброй. Нас поселили в маленькую комнату. Жили все как одна семья, готовили вместе и ели с одного котла. Хорошие люди татары – набожные. Бабушка шила и неплохо зарабатывала. Кроме того, она обменивала на еду привезённые с собой серебряные монеты образца 1924 года, с изображением Ленина. Монеты были выпущены в год его смерти. Татарские девушки делали в монетах отверстия и подвешивали к косам. Считалось, чем больше монисто и монеток в косах, тем невеста богаче.

Рафик будил меня рано утром со словами: «Иди, дистрофик, козье молоко пить!». У него было три козы.

В Татарии мы жили менее года, потом мама списалась с родственниками, и мы уехали на родину папы, в село Дединово Луховицкого района, под Москвой. Оттуда – в совхоз «Сельцо» Волосовского района под Ленинградом. А в 1945 году вернулись в Ленинград.

           СВЕДЕНИЯ О НАШЕЙ СЕМЬЕ:

Папа.         Мымриков Сергей Николаевич.

                   Родился в селе Дединово, под Москвой в1900г.                        

                   Умер от голода в Ленинграде в 1942 году.

                   Похоронен на Пискарёвском кладбище.

Мама.        Мымрикова Екатерина Васильевна.

                  Родилась в селе Палех Ивановской обл. в 1906г.

                   Умерла в г. Всеволожск в 2001 году.

                   Похоронена в г. Всеволожск.

Бабушка.  Боцкалева Фелицата Михайловна.

                   Родилась в г. Коломна в 1877 году.

                   Умерла в г. Ленинграде в 1956 году.

                   Похоронена на Охтинском кладбище.

Дедушка.  Дадыкин Василий.

                    Родился в селе Палех Вязниковского района

                    Московской области в 1870 году.

                    Дата смерти неизвестна.

Неродной

дедушка.            Боцкалёв Сергей Фролович.

                            Умер в 1942 году в Ленинграде.

                            Похоронен на Охтинском кладбище.

Я.      Мымриков Владимир Сергеевич.        

  Родился в г. Ленинграде в 1934 году. Пока ещё  жив.   

        Часть3. В эвакуации

Плохо помню полуторамесячный переезд до Арска, совсем не помню переезд в Дединово (но там, правда, была короткая дорога). Всё как будто в густом тумане, за исключением редких просветлений.

Когда мы выехали из Вологды, продолжалась всё та же голодная и холодная жизнь в вагоне. Люди продолжали вовсю умирать. Стояли мы больше, чем ехали. Иногда к нам подсаживали ещё каких-то людей. Помню очень сильные толчки, когда вагоны трогались с места, все предметы летели на пол. Помню, что где-то пил впервые после блокады парное молоко. Мы были чрезвычайно слабы и всегда лежали. В нашем вагоне были ещё какие-то дети. Мы не общались, тем более – не играли. В-общем, дорога была очень тяжёлой. Зато, какое было счастье спокойно спать без воздушных тревог!

В Арске мы жили в татарской семье. Домик у них был маленький, всего две комнаты и чулан. Хозяин с хозяйкой и тремя мальчиками жили в большой комнате. В другой – была столовая с котлом, вмазанным в печь. В этом котле варили всё. В этом же котле подсинивали бельё после стирки. Татары – исключительно чистоплотные люди. Русским стоило бы у них поучиться. Но зато, когда потом в этом же котле варили их любимую лапшу, она получалась голубоватой, на что никто не обращал внимания.

Нас поместили в чулане. Было очень тесно, но мы там только спали, остальное время мы проводили в хозяйских комнатах. Я играл с хозяйскими сыновьями, которые были примерно моего возраста и быстро научили меня ругаться по-татарски. Они общались между собой только по-татарски, я скоро многое начал понимать, но потом всё забыл (кроме ругательств).

К бабушке постоянно приходили девушки шить одежду. Она очень хорошо шила. Мама тоже шила, но не так хорошо как бабушка. А вот мамина сестра тётя Лида, та вообще после войны работала в знаменитом ателье «Смерть мужьям» в начале Невского проспекта.

Хозяин Рафик был без ноги. Потерял ногу под Ленинградом, о чём нам постоянно напоминал. Нас очень любили в этой семье. Но сами хозяева были чрезвычайно бедны, питались практически одной лапшой, ещё пили козье молоко. Наверно, благодаря этому молоку я начал ходить и играть. Хозяйка (не помню, как её звали) постоянно молилась своему Аллаху, воздевая руки к небу. Ели мы все за одним столом.

Рафик хорошо работал по дереву. Нам всем он сделал по деревянной ложке и вырезал на каждой начальные буквы наших имён. Поев, ложку каждый человек брал с собой. Мы кушали из одной миски, а их семья – из другой. Плохо было с дровами. Леса я там не видел – местность какая-то низменная, с ивняком по берегу реки Казанки. Река довольно широкая, приток Волги.

Мама списалась с дядей Ваней (братом папы) и мы собрались ехать в село Дединово, на Родину отца. Бабушка не захотела ехать с нами и отправилась в Коломну, на свою Родину, и пробыла там до Победы. Потом переехала в Ленинград и стала жить у своей подруги в отдельной комнате на Детскосельской улице. С дочкой Лидией у бабушки были плохие отношения, и она к ней не поехала.

Помню, было тяжёлое прощание. Все плакали, обещали писать и приезжать в гости после войны. Ну, где там… Война разрушила все планы и обещания. Хоть бы адрес остался. Ничего.

У меня осталось в памяти человеческое отношение этих людей к нам. Наверно, правда, что в войну все люди стали ближе друг к другу. Жили дружно, отдавая порой последнее другому. Можно вспомнить военные и послевоенные коммуналки. Это были самые настоящие дружные семьи, где всё было общее – даже были совместные культпоходы в кино. Не было проблемы, с кем оставить ребёнка. Сейчас же – полная разобщённость, порой даже между родными людьми. Говорят – другая реальность, другой век. Мне кажется, просто утеряны многие моральные ценности; хорошие обычаи общаться, поздравлять друг друга по разным поводам, радоваться успехам своих соседей, относиться к чужим детям как к своим. Помню огромные коридоры квартир, мы носились по ним под ногами у взрослых, и никто на нас не ворчал. За детьми приглядывали все, нет-нет, да и сунут нам чего-нибудь повкуснее.

Вот я разбрюзжался. Выросли совершенно другие люди. Надо всё принимать как есть, и не осуждать никого. Хотя многого в современности нам не понять. В-общем, мы не понимаем как можно жить так разобщенно, а нынешние люди не понимают как можно жить иначе. Наверно, это нормально. И так было всегда, вечная проблема отцов и детей.

Короче, мы поехали в Дединово. Смутно помню паром, который тянули канатом. Меня поразила ширина Оки. Красота вокруг была неописуемая.

Интересна история села Дединово. Основано оно новгородскими переселенцами в XV веке, жители занимались ловлей рыбы к царскому столу. В XVI веке при царе Алексее Михайловиче здесь был построен первый российский корабль «Орёл». На нём впервые подняли российский флаг – триколор. А на самом корабле был изображён первый вариант герба России. Поэтому в Дединово гордятся, что их село является Родиной первого военного корабля, флага и герба страны. Ходят легенды о посещении села Петром Первым. Идут споры о ботике Петра I. Одни говорят, что он изготовлен в Дединово, а другие – что ботик был построен в Англии и подарен царю Алексею Михайловичу в XVI веке. Строили корабли из дуба, которого в окрестностях было много. Как сейчас, не знаю.

Интересно, что Пётр I переселил часть жителей Дединова в Петербург для работ по строительству города. Они основали село Рыбацкое, название его сохранилось до сих пор.

Поселились мы в родовом гнезде отца, у его родного брата Ивана Николаевича и его жены тёти Тани. Помню плохо их дочь Лиду, она на 4 года моложе меня, это моя двоюродная сестра. Она жива и, конечно, меня не помнит. В этот дом до войны ездили всей семьёй отдыхать мои родители. Осталось много фотографий – на Оке, в саду. Есть на фотографиях и Лёля, дочь дяди Саши, тоже моя двоюродная сестра.

Опишу отрывочные воспоминания. Справа от нашего дома стоял дом наших родственников (их так много, что я запутался, надо разбираться отдельно). Слева – какой-то широкий проход, а в конце, перед садом, стоял огромный стог сена, в котором я любил прятаться от мамы. Перед домом, через дорогу, огромные деревья со множеством ворон. Помню огромный сад.

Сохранилось довоенное фото этого дома. Как рассказала моя родственница Оля из Москвы, этому дому 350 лет и сейчас он продан, но является памятником истории. Дом простоял так долго потому, что построен из дуба.

Оттого, что я был мал, дом показался мне огромным. Нас поселили в маленькую комнату с левой стороны дома. Я совершенно не помню внешне ни дядю Ваню, ни тётю Таню. Зато помню медогонку, которую крутили и гнали мёд. Хлеба не было, мёдом меня угощали без хлеба.

Однажды, не удержавшись, я съел у матери 200 грамм сахара, за что получил ремнём. Я плакал, и она плакала.

Ещё помню стол посередине большой комнаты, а на нём старинная Библия на двух языках. Слева церковно-славянский, а справа – русский.

С улицы через дверь попадали в дом по широкой и пологой лестнице, ведущей в дом. Помню, бежал по этой лестнице и упал спиной, ударился позвоночником, начал почему-то задыхаться. Стал кричать, прибежали люди и меня как-то привели в чувство.

Печи топили дубовыми дровами. Привозили огромные чурбаки дубовых деревьев. Мужики приносили мешок дубовых клиньев, вбивали клинья в чурбак и по очереди били по ним кувалдой. Большим потом доставались такие дрова, зато они были очень жаркие.

Там, в Дединово, я пошёл в первый класс. Но занятия были какие-то сумбурные, тетрадей не было. Мы писать не учились, только много читали Чуковского, Маршака. Школа стояла недалеко от Оки. В ней была очень хорошая библиотека. Я туда записался и стал читать запоем Жюль Верна, Фенимора Купера, Майн Рида. Читал даже на уроках в школе, за что в школу вызывали мою маму. После этого она ходила в библиотеку и просила, чтобы мне не давали книг. Но её не послушались и давали мне чтиво. Да и дальше по жизни я всегда много читал и немало денег тратил на приобретение книг.

У моего дяди Вани мы прожили очень мало. Мама быстро с ним рассорилась. Она вообще была конфликтным человеком. У неё все люди делились на две половины – очень хорошие и очень плохие. Так вот, дядю Ваню она отнесла ко второй категории. Кто там был прав – не знаю. Но мама – молодец. В Дединово она превратилась из женщины, которую избаловал мой папа, в сильную и деловую. Она до войны окончила курсы счетоводов и умудрилась влезть в доверие к директору совхоза. Он взял её на работу в качестве кассира. Это была очень тяжёлая физически и ответственная работа, даже опасная. Летом приходилось ездить в Луховицы за деньгами и продовольственными карточками. Оку преодолевали на пароме, а когда случались разливы – то на челне с гребцом. Это было страшно и опасно. В чёлн она меня с собой не брала, а на телеге я постоянно ездил с ней. Я и она запросто управлялись с лошадкой и не боялись грабителей. Удивительно, но никто нас не ограбил, а ведь мы возили немалые деньги и продуктовые карточки.

Местные мальчишки научили меня делать бичи из кожи. Бич – это не простой кнут, у него была короткая ручка, а сам он довольно длинный. Сначала, от ручки, он плёлся из восьми кожаных ремешков, потом из шести, потом из четырёх, затем из двух и переходил в плетение косичкой из конского волоса. А волос-то надо было надёргать из хвоста лошади. К нам была прикреплена одна лошадь по кличке Нюрка (мама звала её Анной). Она к нам уже привыкла и даже ухом не вела, когда я по одной волосинке выдергивал из её хвоста. Мы с мальчишками любили соревноваться, кто громче щёлкнет бичом –  это целое искусство, особенно, когда нужно было срезать одним щелчком как можно больше крапивы.

Короче, мы уехали от дяди Вани и мама сняла чудесную комнату в доме на самом берегу Оки. Я целыми днями любовался видом на реку. Особенно интересно было, когда весной шёл лёд. Стоял грохот от сталкивающихся льдин. На льдинах часто плыли собаки или зайцы. Я ещё застал время, когда по Оке ходили колёсные пароходы, такие как «Севрюга» в кинофильме «Волга-Волга». А на другой стороне Оки были видны силосные башни Красной поймы.

Ночью по селу ходил сторож с колотушкой, которая выстукивала «так-так».

Ока неимоверно разливалась, и маму на челне перевозил специалист по перевозке людей, но, конечно, было даже смотреть страшно, когда мама садилась в чёлн. Сейчас смотрю в интернете и удивляюсь умной конструкции этих челнов. Всего три шпангоута, а какие прочные и непотопляемые! Их строили только в Дединово, или, как говорят москвичи – в Дедново.

Совхоз был очень богатый и носил имя Сталина. После разоблачения культа личности Сталина стал называться имени какого-то съезда партии. А как называется сейчас – не знаю. Я помню, были большие отары овец. До сих пор удивляюсь, как их пересчитывали. Много было и коров. Ведь там везде заливные луга, а трава на них – лучший корм для коров. Было много и птицы. Но при  таком богатстве есть было нечего. Всё шло для фронта, всё для Победы. Но, тем не менее, с голода не пухли, а есть хотелось ещё долго, даже после 1945 года.

Помню, мы с мальчишками (а это были те ещё сорванцы) украли с птичника двух кур, забрались на песчаную косу Оки и там долго резали им горло перочинным ножом. Ощипали и спекли на костре. Съели без хлеба и соли. Единственный раз за войну я узнал, что такое сытость.

Директором совхоза был человек по фамилии Степанов, у него было два сына немного старше меня и дочь лет шести. Жену его я не помню, может её и не было. По дому работала какая-то женщина. Я очень сдружился с его сыновьями, часто бывал у них в гостях. Видимо председатель был честным человеком, так как на столе у них для гостей был только мёд. Его дети тоже всегда хотели есть. Кстати, его сыновья тоже участвовали в «налёте» на птичник. Их отец об этом так и не узнал.

В новой комнате я снова услышал радио из такой же «тарелки», как и в Ленинграде. Но это было мирное радио, по которому я, разинув рот, слушал отличные передачи для детей. Это радио я, конечно, для начала разобрал до винтика (к ужасу хозяйки), но потом снова всё собрал. Это был мой первый опыт общения с техникой.

В школу я ходил «шаляй-валяй», так как там толком ничему не учили, мама это тоже понимала. Единственно, из-за чего мне хотелось ходить в школу, это из-за одной девочки, Светы Пушковой. Это была очень красивая и хорошо одетая девочка, её отец был секретарем парткома совхоза.

Всем классом мы ходили собирать крапиву для раненых. Платили очень здорово: за 1 кг зелёной крапивы нам давали 1 кг пряников. В общем, все овраги и буераки в округе были чисты от крапивы.

Ещё нам привозили в школу грязные бинты из госпиталя, их были горы. На берегу Оки разводили костёр, грели на нём воду. Учителя стирали бинты, мальчики гладили их угольными утюгами, а девочки скатывали бинты в рулоны. Видимо, госпиталь был где-то неподалёку.

Худо-бедно я закончил первый класс. Очень был этим доволен, хотя никакого письма мы не проходили. Письму научила меня мама – она приносила с работы обёрточную бумагу, линовала её, и я учился писать. В честь окончания первого класса мама купила за большие деньги молока и пшена, сварила мне кашу в русской печи. За всю войну такое пиршество у нас было в первый и последний раз.

В стране была такая строгая, военная система учёта продуктов, что все боялись. Присвоение своих же продуктов каралось по законам военного времени. Сейчас это трудно понять, как при таком богатом совхозе люди голодали. И так было везде. Главное, чтобы солдаты на фронте были сыты. В селе был маслобойный завод, где из молока делали масло. Там кое-что присваивали, не сдавали государству. Но это был риск колоссальный, за это можно было схлопотать арест, а дальше – получить статью, вплоть до лагерей на несколько лет.

Я теперь вспоминаю и понимаю, как мы рисковали, воруя кур из птичника. Наша компания состояла из четырёх мальчишек и одной девочки – Сони-еврейки. Она была заводилой во всех наших проделках. И ведь никто не проговорился про воровство. За это могли понести наказание наши родители, а нас могли бы упечь в детдом, даже, несмотря на то, что у двух парней папа был директором совхоза.

Небольшое послабление было, когда всем совхозом убирали с полей картошку. Выходили на работу все, независимо от чина и звания. После работы пекли картошку и отъедались. С собой брать было ничего нельзя. Какие-то женщины проверяли всех, похлопывая по карманам. Картошка была невероятно вкусной, очень крупная и рассыпчатая. Говорят, теперь этот сорт вывелся, я не помню, как он назывался. Ещё помню, как молотили просо на больших кусках брезента.

Простите меня, дорогие родственники, если к вам когда-нибудь попадут мои воспоминания, за нелестные слова о наших отношениях. Наверное, каждый по-своему был прав. Все пытались выжить. Это всё было, и быльём поросло. Я с большой теплотой вспоминаю Родину отца. Там было так прекрасно после блокадного Ленинграда.

Наконец, пришло известие о снятии блокады Ленинграда, значит, был январь 1944 года. Все ликовали, все плакали, как будто это была окончательная Победа. Нас с мамой поздравляли все, угощали, чем могли. С этого момента только и разговоров было – когда же откроют второй фронт. Его открыли летом 1944 года.

И надо же было так случиться, что на восстановление сельского хозяйства в Ленинградской области партия послала директора совхоза имени Сталина Степанова. Он сразу же предложил маме ехать вместе, всё ближе к Ленинграду. В сам Ленинград до Победы не пускали.

Как мы ехали до железнодорожной станции – не помню, и как она называлась – не знаю. Нам был выделен отдельный товарный вагон очень большого размера и ещё дополнительный вагон поменьше. Большая часть этих вагонов была забита доверху какой-то сельхозтехникой. Нас постоянно охраняли 4 красноармейца, сменяясь поочерёдно. В вагоне были нары, на которых все устроились. Мама говорила, что нам выдали много продуктов на дорогу для проживания на первое время.

Ехали очень быстро, нигде почти не стояли. На вагонах было написано: «На восстановление сельского хозяйства». И таких вагонов встречалось много по дороге. Им давали возможность ехать в первую очередь. Дальше память меня подводит. Не знаю, до какой железнодорожной станции мы ехали. Помню только, как разгружали машину в деревне Рутелицы. Пока ехали туда на открытой машине, я понял, что это – не райское Дединово. Оказалось, мы приехали вскоре после того, как немцев выгнали из этих мест. Такие картины все видели в документальных фильмах – окопы, доты, трубы печей от сгоревших домов – полная тоска.

Удивляет хорошая организация того времени. В деревне Рутелицы было несколько несгоревших домов. Из жителей остался один старик в доме напротив, да и тот вскоре умер. Нам было подготовлено два дома, стоящих рядом, метрах в 20 друг от друга. В доме Степановых и у нас было всё необходимое для житья. Окна все застеклены, печи натоплены. Печи были огромные – русские. Всем командовала женщина, которая потом осталась работать по дому у председателя Степанова. Всех накормили, детей (то есть меня, двух сыновей и маленькую дочку Степанова) отправили на печь спать.

Степанов сталь председателем совхоза «Сельцо», находящегося недалеко от Рутелиц. Начинали с нуля, разруха была полная. Но Степанов, как сейчас говорят, был человек «упёртый». Понемногу всё стало налаживаться. Откуда-то в совхозе появилось несколько коров, забегали куры. У нас со Степановыми было общее куриное хозяйство: пять кур и один очень красивый петух. За птицей было поручено ухаживать нам, трём мальчишкам, что мы с удовольствием и делали. Я теперь точно вспомнил – не было у Степанова жены, не знаю, что с ней случилось. Как жаль, что память теряет в первую очередь имена и фамилии. Не помню имени самого Степанова и его детей. Ой, какой деловой был мужик! Маме он поставил задачу собрать всех беспризорных детей в округе (их было немного) и организовать что-то вроде садика-интерната. И мама справилась. Работы было очень много, но мама была настойчивым человеком. За это её в дальнейшем много раз пытались перетащить в партию, но она так и не согласилась. Её настойчивость и желание довести дело до конца унаследованы от бабушки Фисы. Даже и я это унаследовал. Иногда эта черта мешает мне жить, но чаще – помогает. Вместе с настойчивостью, по линии бабушки Фисы ещё была в маме фанатичная пунктуальность  и умение подчинять себе людей, заставить их делать так, как она хочет.

Я убедился, что довести никакие дела до конца невозможно, конца в делах никогда не бывает, вот и живу в таком рабстве у дел постоянно. При таком характере никакой жизни на все дела не хватит. Это какой-то трудовой наркотик. Не понимаю, как это некоторые мои сверстники говорят о скуке.

За тот год, что мы жили в Рутелицах, совхоз «Сельцо» здорово поднялся из разрухи. Мы даже пили молоко. Но в то же время я удивляюсь, как я там жив остался (но об этом – ниже).

Мама была уже официально заведующей детским садиком. К ней на помощь из Ленинграда прислали ещё женщин. В итоге, образовался такой приют для сирот, куда приводили ещё детей, чьи родители были на работе. Однажды, на маминых глазах ребёнок подорвался на гранате, нашёл и начал стучать ею об камень.

Я целыми днями был один, но обитал постоянно у Степановых, там было тепло и можно было поесть. Между тем, в соседней деревне была организована школа (если её так можно было назвать). Учили нас «чему нибудь и как нибудь». Это была вечно холодная изба, где стояли настоящие парты. В школу ходило 8 человек – я, два сына Степанова и ещё 5 детей. Так получилось, что все они были старше меня. Я сидел слева – это называлось начальная школа, а остальные – справа. Учительница была пожилая, её звали Мария Ивановна. Она очень много всего знала. Теперь я понимаю, что она хотела дать нам не школьное образование (что было невозможно в тех условиях), а хотя бы просто научить нас мыслить самостоятельно. О чём она только нам не рассказывала – о других странах, о писателях, о проклятой войне (как тогда все говорили). После беседы, в конце, она неизменно спрашивала нас: «А ваше мнение?» И все должны были высказываться. В дальнейшем, в обычной школе, мне часто попадало за собственное мнение, особенно в сочинениях. В те времена надо было говорить только о том, что велит партия, и о том, что написано в учебниках. Но тогда над нами не было ни партии, ни комсомола и вообще никакого контроля, а Мария Ивановна всеми силами старалась научить нас мыслить. Пробовали мы писать на газетах, но чернила замерзали, и мы бросили эту затею. К тому же, от холода сводило пальцы рук. Вскоре Мария Ивановна умерла от сердечного приступа, и школа развалилась.

Очень скоро у нас организовалась «ватага» – так нас называли. Возглавляли «ватагу» сыновья Степанова. Они были мальчики развитые и интересные, старше меня  года на четыре – я был самый младший. Ещё был мальчик-финн, лет двенадцати. Похулиганить было где, очень опасно, но – очень интересно. Дело в том, что вокруг деревни в лесах, да и в самой деревне было очень много всевозможного оружия и боеприпасов. Что мы вытворяли – вспомнить страшно. Между деревней Каськово и Рутелицами лежали сотни снарядов под открытым небом. У нас хватило ума их не трогать. Самое невинное, что мы делали – это следующее: разводили костёр в лесу, ждали, когда он хорошо разгорится и тогда бросали в него полведра немецких патронов от винтовок. Тут главное – надо было быстро убежать. Пули летели во все стороны, особенно красиво стреляли трассирующие.

Как-то неизвестно откуда в деревне появился дядя Федя на одной ноге, а вместо другой была самодельная подпорка. Ногу он потерял в бою под Варшавой. Был он невероятный балагур, никогда не унывал, умудрялся из чего-то делать бражку. А когда напивался, пел: «Вставай, страна огромная» или ещё про Чижика-Пыжика. К известному всем стишку про то, как он выпил рюмку, выпил две, дядя Федя добавлял: «Чижик-Пыжик после пьянки похмелился из Фонтанки, откачали эту птицу только в Боткинской больнице».

Дядя Федя говорил, что раз нас всё равно не оттащить от боеприпасов, так решил хоть научить нас элементарным вещам по технике безопасности. Благодаря ему мы по крайней мере живы остались. Он научил нас как правильно вынимать запалы из «лимонок» и немецких гранат на длинной деревянной ручке, которые назывались «лягушками». Это название было из-за того, что они перед тем, как взорваться, издавали звук, похожий на кваканье лягушки. Запалы были красивые, с колечком, и разбросаны по всему лесу. Говорили, что немцы специально их разбрасывали. Люди подбирали их и отворачивали колечко – тогда происходил небольшой взрыв, достаточный, чтобы человек ослеп или ему оторвало пальцы. Таких случаев тогда было очень много. Ещё говорили, что немцы разбрасывали детские игрушки, начинённые взрывчаткой.

Гранаты мы регулярно бросали в овраг за деревней. Один раз меня всё-таки отбросило взрывной волной, я ударился головой о берёзу, получил контузию. А позже, в 1946 году, в Красном Селе меня снова кинуло головой обо что-то. Тогда я получил перелом основания черепа и снова контузию головного мозга (сотрясение). В итоге, попал в Военно-медицинскую академию, где меня вылечили. Но головные боли остались на всю жизнь.

А в  День Победы, 9 мая 1945 года, после торжеств и возложения венков к могилам солдат, мы устроили торжественный взрыв. У нас было очень много миномётных мин, красных, с хвостами. А вот миномёта не было. Зато на краю деревни был высохший колодец. Мы туда спустили несколько мин, сверху набросали много-много соломы, и через бикфордов шнур подожгли её. Жахнуло так, что вздрогнула вся деревня. С психикой ворон тоже что-то случилось – орали до ночи. Шума было много. Степанов-отец сослал сыновей в Ленинград и я их больше никогда не видел. Меня и финна посадили под «домашний арест» и никуда не выпускали. Да мы и сами были так напуганы, что уже не хотелось играть в такие игрушки. И вообще, без братьев Степановых мы были ничто.

После  Дня Победы приехали сапёры и долго взрывали на поляне около деревни Каськово оружие. Наши похождения закончились. Уже потом, когда я учился в ленинградской школе, мы с ребятами ездили в Красное Село. Там оставалось много подбитых немецких танков «Тигров», а в танках мы находили патроны, шлемы и очень хорошие наушники (наподобие современных дорогих с мехом вокруг уха и с нарисованным нацистским орлом и свастикой). Взрывали там и гранаты. В школе я был профессором по части взрывов.

После устроенного сапёрами прочёсывания ближних лесов были обнаружены останки советских солдат. Все они были похоронены с воинскими почестями рядом с уже имеющейся братской могилой в совхозе «Сельцо».

И всё равно, нам хотелось хотя бы пострелять из винтовок. После работы сапёров родители успокоились и нас стали выпускать. У нас были припрятаны русские винтовки и огромное количество патронов, но только немецких. Сапёры не нашли этот склад. Решено было идти на переговоры в деревню Каськово, где жили такие же сорванцы как и мы. В результате переговоров и какого-то обмена мы заполучили хорошую немецкую винтовку. Стреляли мы на окраине по бане, на которой красной краской были нарисованы Гитлер и Геббельс. Не знаю, кто их рисовал, но нарисовано было очень похоже. И всё-таки, после сапёров мы в одном из домов нашли противотанковую мину, она была круглая, как блин и большая. Мы так испугались, что сказали про мину председателю. Он снова вызывал сапёров.

Была весна 1945 года, самая радостная весна в моей жизни. Мы не знали куда девать энергию. Недалеко от деревни была молодая берёзовая роща. Мы залезали на берёзки, повисали и спускались на макушке берёзы до земли. Было страшно и здорово. Вовсю разоряли гнёзда – собирали яйца, варили их на костре и съедали под крики возмущённых ворон и галок.

Вскоре приехали финны, хозяева дома, в котором мы жили. Они очень радовались, что дом ухожен и цел. Все жили в одной большой комнате. У хозяйки были два мальчика и девочка, все гораздо младше меня. Детей и меня укладывали спать на русскую печь, там было тепло и уютно.

В 1945 году я впервые попробовал курить с пацанами какие-то листья. Было противно, но вида подавать было не принято. Все хотели быть взрослыми.

Наконец открыли въезд в Ленинград, мама съездила туда. Потом вскоре вернулась и мы, после всех своих скитаний, переехали на свою Родину. Первое время жили у маминой родной сестры, тёти Лиды. Потом мама нашла работу, где нам выделили жилплощадь. Но об этом – напишу в следующих записках-воспоминаниях, если Бог даст.

Часть 4. После войны

                                                                    «Хорошо – быть молодым,

                                                                      Просто лучше не бывает».

                                                                                    (супруги Никитины)

                                                                «Было, было, было, но прошло,

                                                                  Ооо, ооо.»

                                                                                            (София Ротару)

  Итак, мы вернулись в Ленинград. Тяжко было смотреть на этот израненный          город. Но транспорт ходил, трамваи звенели. И было радостно, что мы снова в своём городе после всех мытарств.

На первое время мы остановились у тёти Лиды, на Гороховой. Все её так называли, хотя она в то время была улицей Дзержинского. Как раз тётя Лида и жила в доме, где во время революции располагался ЧК («Чрезвычайный комитет»), во главе с Ф.Э. Дзержинским. Дом был №1 или №3 (не помню). Там ещё висела мемориальная доска с профилем Дзержинского.

Тётя Лида, кстати, и замужем первый раз была за чекистом, неким Ильёй (есть фото). Потом он, по словам тёти Лиды, сбежал от неё в Сибирь. У тёти Лиды были «золотые руки» по части шитья женской одежды (таких мастериц называли белошвейками). Как рассказывают, она любила мужчин, и они любили её. Всю блокаду она прожила с механиком по швейным машинам. Он был еврей и как-то смог сделать так, что они оба выжили в блокаду.

После войны они жили до самой его смерти. Человек он был хороший, я его застал, но, к сожалению, на имена память теряется в первую очередь. Не помню, как его звали.

На Гороховую мы приехали сразу после Победы. Мама ходила на Пушкарскую, в нашу квартиру. Всё уже было восстановлено (в центре города дома отстраивали в первую очередь). Но в нашей квартире поселился какой-то офицер, а они тогда были неприкосновенными. Кстати, у бабушки с жилплощадью получилась та же история. Люди, проживавшие в квартирах, были порядочными и сказали нам, что все наши вещи на месте – забирайте, пожалуйста. А куда нам было их забирать? Мама взяла только фотографии и кое-что по мелочи.

Тётя Лида была моей крёстной, и я очень её любил. В дальнейшем, я стал крёстным её внучки Ирины, которая жива до сих пор, но была у нас лет десять назад. Общаемся только по телефону, да и то редко.

Жили мы на Гороховой около месяца. Жили хорошо. Тётя Лида была женщиной жизнерадостной. Часто были гости, что-то было даже на столе. Гости всегда танцевали. В квартире сохранилось много пластинок, но мне запомнился вальс «Память цветов» – прекрасная мелодия. Тетя Лида его называла блокадным вальсом. Потом эту пластинку разбили, и вот, спустя семьдесят лет, я нашёл этот вальс в Интернете – сразу нахлынули воспоминания.

У тёти Лиды в блокаду сохранилась вся мебель, обстановка была очень красивая.

Мама всё куда-то ходила целыми днями искать работу с жилплощадью. И нашла – опять на Кирочной улице, дом 54 (это второй дом от Суворовского проспекта) – так мы снова оказались на Кирочной. Здесь нам суждено было прожить 15 лет, до 1960 года. Здесь прошла вся моя молодость.

В этом доме в войну был военный госпиталь. К нашему приезду всех раненых уже перевели в Ленинградский окружной госпиталь №442, расположенный на Суворовском проспекте. Нам дали комнату под лестницей, площадью 4-5 квадратных метров. Было очень тесно, часто пробегали крысы огромных размеров. Приходилось забираться с ногами на стул. Говорили, что эти крысы потомки ещё петровских. Удивительно, как они пережили блокаду – не сдохли, и их не съели.

Маму взяли на работу опять кассиром, но предупредили, что нужно помочь переоборудовать госпиталь под техникум. Техникум, который открывался, назывался газотопливный, потом его переименовали в техникум промышленной теплотехники. Началось великое переселение кроватей через Суворовский проспект в военный госпиталь. Работали будущие студенты. Это были лихие ребята, большинство прямо с фронта, с наградами на гимнастёрках. Как-то так получилось, что мама сумела хорошо организовать обустройство техникума, и директор попросил её быть не кассиром, а комендантом общежития. И мама села на своего любимого организационного «конька». Она стала уважаемой, студенты её любили, помогали физически, делали сами ремонт. И к 1 сентября 1945 года женский и мужской этажи общежития были готовы. Кассира долго не могли найти, и мама совмещала обе должности (кассира и коменданта) очень долго. Ей дали так называемые «стахановские» карточки, по которым мы с ней один раз в день получали обед в ближайшей столовой. Конечно, мы вскоре переехали из дворницкой с крысами в комнату площадью 25 квадратных метров. Нам была выделена машина, и мы вывезли хорошую старинную мебель с Пушкарской. Когда мы расставили мебель, в комнате стало даже тесно, но очень красиво. Один мой письменный стол чего стоил. Он был из красного дерева на гнутых резных ножках. По периметру –  напротив, справа и слева был целый хоровод разных сказочных персонажей, и все они были искусно вырезаны из красного дерева. Расставили гарнитур из карельской берёзы, китайские этажерки. И комната стала похожей на антикварную лавку. Комната наша находилась в мужском общежитии, а это было почище коммуналки. С утра было столпотворение у туалетов и умывальников. Было очень шумно, но мы привыкли, в общем, можно было жить.

С 1 сентября 1945 года я пошёл в мужскую школу №158 во второй класс. Школа находилась на улице Красной Конницы (сейчас – Кавалергардская). Ученики все были переростки, одеты очень плохо. На ногах «спортсменки» (что-то вроде примитивных кед) или вообще калоши. Почти у всех вместо портфелей были сумки от противогазов. Пеналы были почему-то круглые и постоянно скатывались с наклонных крышек парт – к нашему восторгу и возмущению учителей. Тогда почти при каждой школе был детдом. Детдомовцев была примерно половина. Они держались особняком и часто с нами дрались. Как тогда говорили: «Пойдем, стыкнёмся». Дрались незлобно, никогда лежачего не били – это было низко (сейчас бьют лежачего, даже ногами). Все были постоянно голодны.

Директор школы был из дореволюционных интеллигентов, по фамилии Лазов. Он заходил иногда в класс, садился на заднюю парту и читал газеты. Иногда спрашивал: «Есть хотите?» Мы отвечали: «Да». А он говорил: «Я тоже хочу есть, скоро большая перемена». На большой перемене нам давали в столовой одно и то же каждый день – маленькая порция овсяной каши на воде, посередине воткнуты карамельки, которые таяли в горячей каше, и маленькая булочка с чаем.

Голодны мы были постоянно. Если кто-то приходил в школу со своим завтраком (были и такие), то напротив него садились «шакалы», как их называли, смотрели ему в глаза и говорили: «Цыкмани!». Тому ничего не оставалось делать, как поделиться едой. Если кто-то не хотел отдавать пищу, то обычно говорил: «А хо-хо ни хо-хо?».

Тарелки в столовой, конечно, все вылизывали языком дочиста. Крошки от хлеба пальцем собирали в одну большую крошку и отправляли в рот.

Я почему-то был самый длинный в классе, как-то сразу тогда вырос, а потом все меня обогнали. За это меня сначала звали «Жирафой», а потом выбрали за рост флажконосцем отряда. Позже дразнили «жердью», а когда меня все обогнали в росте, я стал «птицей Мымрой».

В классе я подружился с Зямой Таубинским, эта дружба продолжалась всю жизнь, пока он не уехал в США и там не умер от рака лёгких. С его братом Мишей я дружил тоже до его смерти в 2012 году. Но об этой семье я напишу отдельно.

Так вот, мы с Зямой организовали «фирму» по переделке русских и немецких патронов от винтовок в «ставочки» для письма. Патроны были у всех, так как все совершали походы по «местам боевой славы». Мы вынимали пули из патронов, из гильзы высыпали порох. Затем на примусе из пули выплавляли свинец, а в пулю вставляли перо №86 или «скелетик» (были такие перья). Эти перья как раз подходили под отверстия в пуле. Вставляли пулю пером в гильзу и получали патрон как патрон, но стоило перевернуть пулю пером наружу – образовывалась вставочка (так раньше говорили). Патрон полировали, и товар был готов. Брали какие-то копейки или полкуска хлеба за одну ручку. Может, кто-то не знает – тогда писали чернилами из чернильниц-непроливаек. Вылить из них чернила было невозможно. Ещё была такая шутка над малышами – говорили: «Дунь в непроливайку», он дул и все чернила почему-то летели ему в лицо. Наша фирма закрылась, когда мы не заметили на патроне синюю полосу, обозначающую, что пуля разрывная. Хорошо, что нас в тот момент не было у примуса. Бабахнуло прилично, разбило стекло в окне.

Почти у всех в нашем классе любимым предметом была литература, а любимой учительницей была Вера Николаевна Морозова, ведущая этот предмет. Нам повезло, она была нашим классным руководителем. Она рассказывала нам так интересно, что, когда звенел звонок, никто не хотел уходить из класса. Она всегда говорила: «Кому интересно – останьтесь после урока». И сама оставалась и беседовала с нами. Она рассказывала о Пушкине так, как будто она его знала. Вера Николаевна водила нас по музеям города. Отлично владея французским языком, часто вворачивала целые фразы по-французски, а потом их тут же переводила. В квартире Пушкина на Мойке она сама нам всё объясняла; экскурсовод тоже слушала, разинув рот. Она любила посещать учеников на дому – хотела знать, кто как живёт и чем живёт. Также она требовала, чтобы к каждому правилу русского языка мы приводили литературные примеры. Всегда смеялась над примитивными примерами в учебнике. И вот мы целыми вечерами перелопачивали много книг в библиотеке, выискивая примеры, тем самым знакомясь с литературой.

Кроме того, Вера Николаевна была красива: хорошая фигура, огромные глаза, и всегда очень хорошо одевалась. Муж у неё погиб на фронте. Жила она с сыном Никитой, которого часто сажала к нам на заднюю парту, и он там что-то тихонько рисовал. Ему было тогда лет пять. Вся школа знала, что за ней пытается ухаживать учитель математики Рафаил Ефимович, но она относилась к тем женщинам, что хранили верность своим погибшим мужьям.

Моя мама была такой же. Ей предлагали руку и сердце несколько раз очень достойные мужчины, которых я хорошо знал, но она была непреклонна. А ведь это были женщины лет 35 – 40. Жить бы да жить, да и сыновьям так не хватало мужчины в доме.

Школа у нас была большая, классы и «кармашики» (сейчас их называют рекреациями) были просторные. На переменах так бузили, что всё тряслось. Играли в войну, казаки-разбойники, пятнашки, чехарду, маялку. Немного о «маялке». Сейчас трудно представить себе, что в дефиците были любые мячи, не говоря уже о футбольных и волейбольных. Видимо, из-за этого появились «маялки» – подобие мяча из тряпок, скреплённых верёвками. Их подбрасывали невысоко вверх то внутренней, то наружной частью лодыжки, то подъёмом ноги – «маялись». Когда не было «маялки», то подбрасывали тряпку, которой вытирали классную доску.

А по коридору всегда прогуливалась Этель Ароновна – завуч. Она была очень толста и добродушна. Всё позволяла и говорила: «Резвитесь, ребятки, резвитесь».

Иногда на перемене старшие ребята толпой врывались к младшим, хватали первого попавшегося и с криком: «Кастрировать его, готовьте инструменты», тащили к себе в класс. Там кидали его на учительский стол, доставали ножницы и начинали снимать малышу штаны. Обычно малыш от страха чуть ли не терял сознание или писался, и его отпускали. И всё-таки как-то двух таких «хирургов» за это отправили в ремеслуху (ремесленное училище). Однажды Миша, который был на 3 класса младше нас, пожаловался брату, что его хотят «регистрировать». Зяма быстро разобрался – избил какого-то «хирурга».

У нас был хороший актовый зал, он же – спортивный. Наша Вера Николаевна умудрялась с одними мальчиками ставить целые спектакли, такие как отрывки из оперы «Снегурочка». Был неплохой хор, ставили «Сын полка», где я играл Ваню Солнцева. Никто не хотел играть женские роли, но приходилось. Потом стали приглашать на женские роли девочек из соседней (через дорогу) школы №154. Но они очень нас стеснялись. Это была сталинская дикость, разделять школы по половой принадлежности. Мы даже как-то выступили в госпитале на Суворовском проспекте перед ранеными. Нам много аплодировали, но я помню, когда одного солдата спросили: «Как Вам наш концерт?», он ответил: «Ничего, ребята – на фронте труднее было».

Процветала игра в «фантики». У всех были в карманах фантики от конфет, определённым образом сложенные. Конфеты были дефицитом, и красивые фантики ходили как валюта, на них можно было много чего выменять. Игра заключалась в следующем: кидали по одному фантику на подоконник, затем, положив свой фантик на ладонь, ударяли пальцами об низ подоконника. Если  ты накрыл фантик – он твой.

Среди девочек очень ценились разные черепки от посуды из развалин домов. Ну и уж совсем дорого ценились кусочки мозаики из разбитого музея Суворова. Левая мозаика «Переход Суворова через Альпы» была наполовину изуродована осколками. Мы выискивали фрагменты мозаики в руинах и выковыривали при помощи молотка и зубила отдельные камешки, которые были очень красивы. Они очень ценились у девочек, и мы за них получали какую-нибудь мелочь деньгами или кусочек хлеба. Глупые мы были, поэтому так поступали. Представляю, как потом нас ругали реставраторы. Мне теперь стыдно проходить мимо музея Суворова, совесть грызёт. Недавно там был.

Там же бывало, «мотали» уроки – любили мы играть в «орлянку» в правой, неразбитой части музея. Однажды, при «раскопках» развалин, нашли старинную саблю и, как честные пионеры, снесли её в милицию.

Моим любимым предметом была, конечно, литература. По русскому хромала пунктуация, она хромает до сих пор. На математике я покорял учителя своими макетами на разные теоремы. Когда начинался урок, все ребята оборачивались, так как я сидел на задней парте, посмотреть, что я принёс. Макеты я делал из проволоки из авиационной миллиметровой фанеры с красивыми буквами и цифрами, сделанными из проволоки и покрашенными разным цветом. Весь методкабинет был забит моими поделками. Конечно, по математике у меня были одни пятёрки.

       К величайшему сожалению, я тогда уже вовсю курил. Это считалось престижным. Курили почти все мальчики, курили в туалете. Особо нас не ругали, тем более, что все положительные герои в кино курили, да и сам наш «бог» Сталин курил. Я тоже одно время курил трубку. Мама и та просто сказала: «Ну вот, куришь – значит повзрослел». Хотя ни дед, ни папа не курили. Был бы жив папа – он бы этого не позволил. Хороших папирос не было, да их хороших и не бывает. Курили какую-то смесь трав – уже не помню что. Спички были дефицитом. Были, правда, американские спички на картоне. Нужно было оторвать полоску с серой и чиркнуть. Она долго-долго разгоралась и страшно дымила. Про них говорили: «Пять минут вонь – потом огонь». Но все предпочитали прикуривать от «катюши». Это был кусок кремня с напильником. Высекали старинным способом искры и поджигали сухой фитиль (трут), дуя изо всех сил.

Курил я 30 лет, потом бросил и уже 30 лет не курю. Но всё это отразилось на моих лёгких. И когда я сделал томографию почти в 80-ти летнем возрасте, то удивился, как я ещё жив. Обнаружили эмфизему – тяжелейшее, неизлечимое заболевание, следы от перенесённого туберкулёза (я даже не знал, что им болел – наверно в войну или сразу после неё), не говоря уже о хроническом бронхите. Наверно, помог поддержать здоровье бег, которым я увлёкся после 50 лет. Как писала моя жена: «За всё спасибо, бег тебе! Я чувствую себя отлично».      

Умоляю!!! Не курите, люди!!

Я считаю, что 50 лет – веха, после которой человек начинает интенсивно разваливаться. В идеале уж 100 лет человек должен жить, если он живёт по-человечески. Но такое бывает крайне редко. 100 : 2 =50 – середина и вершина жизни, на которую мы медленно карабкаемся со всякими жизненными проблемами. Они не дают быстро идти. Дойдя до вершины, мы с грузом проблем скатываемся очень быстро, и, по законам физики, чем ближе к концу горы (жизни), тем быстрее. Скатившись, немного едем по инерции, и – каюк, умерли. Слава Богу, мы с супругой это вовремя поняли и занялись модным тогда бегом, обливанием холодной водой, заимели единомышленников. Вот пока живы, больны, но иначе нас уже наверно не было бы. В 50 лет мы сели и задумались: а что же будет дальше, если ничего не делать? Примеров много, быстро наступают болезни и болезни. Они всё равно будут, так как мы – поколение слабое. Но надо постоянно давать им отпор. Вот так в борьбе и старимся. Страшно не умереть, а болеть. Конечно, нужна воля и желание. В-общем, надо собрать остатки воли и разума – и действовать. А ничего не делать – тебе крышка. Вот так, и не иначе.      

В сорок каком-то году мы ходили на Калининскую площадь, к кинотеатру «Гигант» – смотреть, как вешали фашистских преступников, которые зверствовали под Ленинградом. Зрелище было ужасное, мы до конца не досмотрели, ушли, как многие. Поразило меня больше всего, что им не завязали руки, двое фашистов выбрасывали руку и кричали: «Хайль Гитлер!». Утром они уже висели без сапог.                     

На углу Суворовского проспекта и нынешней Кавалергардской улицы стоит большое серое здание. В блокаду в нём располагался военный госпиталь. Немцами был организован зверский налёт на это здание. Документальные кадры бомбёжки потом были вставлены в кинофильм «Два бойца». Здание было закидано зажигательными и фугасными бомбами. В здании было мало дверей и те на момент бомбёжки оказались на замки (конечно, не без помощи лазутчиков). Зрелище, говорят, было ужасное; раненые бросались из окон. Сгорело всё. Говорят, погибло 400 человек. Мы каждый день проходили мимо этих руин, иногда копались в этом пепелище. Вскоре пригнали пленных немцев и они медленно, с немецкой аккуратностью, всё разбирали. Это были измученные люди, они больше сидели, чем работали. Одеты они были как нищие, и еле двигались. У каждого была маленькая скамеечка. Все их жалели. Прямо напротив была булочная, (она и сейчас есть) где немцы покупали хлеб. Их наши бабы из жалости пускали без очереди. А мама моего друга Зямки, еврейка, носила им чего-нибудь поесть. Они ей говорили: «Спасибо, Берта». Вот такие наши люди. Это был 1947 – 1949 год. Зло, видимо, поостыло. Да и очень их было жалко, это ведь тоже были жертвы Гитлера. Во всяком случае, это не были войска «СС» (а вообще, кто их знает). Но муж Берты ругал её и говорил: «Подкармливаешь фашистов».

Опишу эту еврейскую семью. Отца семейства звали Хаим Соломонович. Но все звали его дядя Фима, а жена – Фимкой. Супруга его – Берта Лазаревна. Все её звали тётя Бася. Старший сын Зиновий, младше его на три года Миша. В 1945 году родилась дочь Мира, с ней мы все по очереди нянчились. Была она очень криклива и у тёти Баси просто не хватало времени и терпения на неё. Кстати, Мирин сын Миша Мышалов сейчас является хозяином сети японских ресторанов «Васаби».

Жили они прямо напротив госпиталя, который разбили и сожгли немцы, на Кавалергардской улице. Жили в подвале во дворе дома с булочной, в которой вся округа и немцы со стройки напротив покупали хлеб. Там и сейчас булочная (есть фото). У меня есть целая, как сейчас говорят, фотосессия прежних мест в Смольнинском районе.

Жили Таубинские в двух маленьких подвальных комнатах, была ещё кухня совместно с прихожей и туалетом. Вместо окон было что-то вроде маленьких форточек. Вечно бегали породистые крысы, очень нахальные, их даже знали каждую в «лицо». Они жрали всё подряд, что не было подвешено на потолке. И в такой обстановке они ещё умудрялись иметь постояльца. Дядя Фима прошёл всю войну, служил на подводной лодке. Где-то подлодка залегла на дно, ничего нельзя было включать, чтобы не услышали немцы. Ни света, ни тепла на подлодке не было двое суток и все матросы простудились. Дядя Фима спал на холодной обшивке и застудил лёгкие. Он всегда кашлял и хрипел, да ещё сырость подвала его подвела, и в восьмидесятых годах он умер от рака лёгких. Это была очень дружная семья. Они жили посередине моей дороги из школы. Я целыми днями проводил время у них. Делали уроки, нянчились с Миркой, которую звали Читой. Самое главное – меня там бескорыстно кормили. После школы садились за стол и обедали довольно плотно. Дом был, как говорят, «полная чаша». Тётя Бася была очень хорошей кухаркой. Я её помню вечно не вылезающей из кухни. Была тётя Бася огромных размеров, обычные стулья не выдерживали её веса, поэтому она имела свою большую табуретку. Она была интересным, грамотным человеком. На стене у них висел вышитый цветными нитками портрет Ленина. Его подарил тёте Басе сам Климент Ворошилов за борьбу с беспризорностью после революции. Самый первый телевизор «КВН-49» появился именно у них, когда остальные об этом ещё не мечтали. Почему они так хорошо жили? Дядя Фима был прекрасным сапожником. Он не чинил обувь, а её делал. Кожу и комплектующие ему «доставали», или попросту воровали с какой-то фабрики, на которой он сутки через трое работал в охране. Видимо, они боялись обысков, и иногда сумку с товаром прятали у нас. Работал он по ночам, т.к. можно было спокойно расположиться на кухне, а днём, не торопясь, попивал самогон, который сам же и гнал на той же кухне четырёх метров площадью. Конечно, он хорошо зарабатывал. Хватало на всю семью и на прихлебателей, вроде меня. Это была очень добрая семья. Тётя Бася очень дружила с моей мамой. Вечерами у них было негде повернуться, т.к. все приходили смотреть телевизор с водяной линзой, которая увеличивала изображение.

Рядом с их домом находится огромная арка (она есть и сейчас), через которую проезжали машины, чтобы проехать коротким путём на Кирочную. У нас у всех были валенки, на них мы привязывали коньки «снегурочки» с загнутыми, как у салазок, носами. Коньки затягивались верёвкой с помощью специальной палочки, которая торчала сбоку конька. Мы выходили в этой арке, и, когда машина сбавляла ход перед поворотом, цеплялись за её задний борт железными крюками и ехали, кто сколько удержится (машина же потом прибавляла скорость). Вечно стояли зеваки, среди которых были знакомые девочки (а перед ними никак нельзя было опозориться). Я так привык к валенкам с коньками, что когда решил одеть на каток хоккейные коньки с ботинками – ничего не получилось; подгибались стопы, и я оставил эту затею. В школе Мишу дразнили «еврей от арбуза». Дело в том, что Миша родился в Ташкенте, в эвакуации. Где-то в Узбекистане тётя Бася ехала на поезде, с верхней полки упал арбуз прямо ей на живот и она родила семимесячного Мишу. Как-то об этом узнали в школе. Зяма всегда защищал Мишу и колотил его обидчиков.

 Между собой тётя Бася и дядя Фима говорили на еврейском языке, как и многие евреи в то время.

В 1947 году отменили карточную систему. Мы с Зямой купили буханку хлеба, пошли в Таврический сад и съели её пополам, сидя на скамейке. Ели без воды, всухомятку. В-общем, – дорвались. А на следующий день встретились в больнице им. Раухфуса, что на 2-ой Советской, с ужасными болями в животе.

А ещё у Зямы был замечательный кот Геракл, при появлении которого все крысы разбегались. Его взяли уже большим у знакомых, он был просто огромных размеров. До него брали котят, которых крысы тут же пожирали. Геракл крыс ловил, приносил на кухню и не ел. У него была специальная тарелка для пищи. Если он хотел есть, то гонял эту тарелку по кухне, даже ночью. А когда наедался – демонстративно отодвигал тарелку в сторону лапой. Если ему надо было открыть дверь, то он поворачивался хвостом к двери и задними лапами нажимал на неё. И дверь открывалась.

Написал о коте, и вспомнил о корюшке, которую кот любил. Весной весь город пах корюшкой, запах стоял как от свежих огурцов. Стоила она сравнительно недорого, продавалась везде – на улицах и в магазинах. Мы с друзьями ходили к Литейному мосту разгружать баржи с корюшкой. Это было использование детского труда, но на это закрывали глаза. На нас надевали фартуки, и мы сначала укладывали рыбу в ящики на барже, а затем по сходням таскали её на берег. Денег не платили. Зато мы уносили домой по две «авоськи» рыбы. Дома мамы жарили её, мариновали. В-общем, объедались.

Свободное время мы постоянно проводили на Суворовском или на Невском до Литейного проспекта. Пока не появились стиляги (где-то в 50-ых годах), улицы принадлежали таким «подранкам» как мы. Катались на «колбасе» трамвая по Невскому, за что неоднократно попадали в милицию. На Лиговку ходить было нельзя, там были свои компании очень сильные в плане драк. Лиговка вообще была пристанищем бывших заключённых, воров, лёгких девок. Иногда происходили разборки (как сейчас говорят) в садике у Московского вокзала, там, где сейчас стоит стелла. Это был великолепный садик, со всех сторон окруженный сиренью. Он был отгорожен от шумной площади Восстания густой листвой. Как жаль, что потом эту сирень уничтожили. И вообще, эта стелла там ни к чему. Как поет Розенбаум: «В горло Невскому штык воткнули».

Одеты все тогда были в «москвички», такие, как у Жеглова-Высоцкого. На голове обязательно «лондонка», это такое кепи в обтяжку, коричневого цвета в крапинку. Во рту «фикса» – золотой зуб для фасона. А в зубах – папироса. Кстати, на улице, да ещё вслух, никогда матом не ругались. Брюки – клёш, чем шире, тем лучше. Моряки, наперекор уставу, вставляли клинья в свои морские брюки без ширинок. Если попадались патрулю – клинья вырезались бритвой, и моряк приходил в часть с распоротыми клешами. Вот мы и фланировали по Невскому, по стороне, где теперь метро «Площадь Восстания», пока нас не вытеснили стиляги на другую, плебейскую сторону (как тогда считалось). Ещё занимались тем, что бросали окурки девушкам в «румынки», были такие сапожки с широкими голенищами. Это было ужасно, так как плавились капроновые чулки, и девицы визжали к нашему восторгу. Все были трезвые – ещё не пробовали алкоголь. Но однажды мы с ребятами выпили маленькую на троих – был какой-то праздник. Орали песни на весь Невский. Всё бы ничего, если бы не попался армяшка – чистильщик обуви на углу Невского и Лиговки. Он нам сделал замечание. В ответ мы намазали ему чёрным гуталином щёки. Откуда-то появилась милиция, и нас отвезли в отделение, где мы сидели, пока за нами не пришли родители. Это был наш алкогольный дебют.

 Я очень любил ходить на барахолку. Она была на месте сегодняшнего автобусного вокзала. Уже у Новокаменного моста торгашей встречала конная милиция. Стоял шум, галдёж, гремела музыка. Там же были аттракционы. Самый интересный – это гонки на мотоциклах по кругу на вертикальной стене. Здесь можно было купить или продать всё, что угодно. Я там после армии продал свою великолепную шерстяную гимнастёрку, брюки-галифе и яловые сапоги. На Севере нас хорошо одевали. Был ещё выдан меховой полушубок, но его пропили, пока ехали из Мурманска в Ленинград. Кстати, бабушка там спекулировала (так раньше называлась обычная коммерция) стиральным порошком, иногда попадала в милицию и платила какие-то штрафы.

Несмотря на трудное время, были и праздники. Я пришёл к выводу, что чем труднее жизнь, тем люди больше хотят веселиться и гулять. Какие были застолья после войны, хотя на столе почти ничего не было. Правда, была ещё эйфория от Победы. Кругом были калеки без ног или рук. Они передвигались на своих тележках на шарикоподшипниках, отталкиваясь деревянными толкушками от земли. Им везде помогали: сажали в трамвай, поднимали по лестницам в домах. Они, конечно, многие спились, а остальных сослали на остров Валаам, где они в бывшем монастыре доживали свой век. Есть про это отличный кинофильм, где в главной роли А.Баталов (не помню названия).

Помню послевоенные пивнухи, где сидели калеки и умудрялись своими культями опрокидывать стакан с водкой в рот, а закусывали неизменной сарделькой.

Во время застолий много пели, танцевали и плакали, вспоминая о войне. Да чего там говорить – даже  в блокаду (я об этом писал) умирающие люди отмечали Новый год. Интересно, что пьяных было меньше, чем сейчас. Сейчас нет таких застолий с песнями и плясками – сейчас пьют постоянно и мрачно, с эмоциональной зажатостью. А уж пиво льётся рекой, его вроде и за алкоголь не считают, хотя оно, пишут, в пять раз быстрее наркоманит человека, чем водка.

Бабушка моя вроде умная женщина, но и она делала бражку. По праздникам делала ещё глупость – угощала меня. Потом мне было плохо, а в следующий праздник – опять угощала. И в то же время ругала моего родного деда за то, что тот крепко выпивал. Мать моя никак не реагировала. Было пьяное время. Дядя Фима, Зямкин отец, тоже иногда угощал нас, подростков. Это считалось каким-то геройством. Вот и выросло такое поколение, неравнодушное к алкоголю. Затем перестали пить за Победу – начался Брежневский застой, при котором пили с 11 часов утра (когда начинали продавать алкоголь) и до упора. 11 утра назывался «час волка». Пили на предприятиях по любому поводу и с молчаливого согласия начальства.

На нашем заводе даже на утренних планёрках у главного инженера некоторые начальники цехов отпрашивались «в туалет» и, хватанув спирта, которого у них было море, возвращались навеселе. Когда надо было сдать к концу месяца изделия (торпеды), в сборочный цех приходил главный инженер и спрашивал: «Сколько вам надо чайников спирта, чтобы закончить работы вовремя?» Спирт для конспирации носили по заводу в чайниках, хотя все всё понимали. Всё отлично заканчивали, а после – в цеху гуляли. Даже закуску готовили повара из столовой. Вот так пили.

Но я отвлёкся от хронологии воспоминаний. Завод – это ещё далеко.

В 1947 году мама, чтобы я не слонялся летом по городу, купила путёвку в ЦПКиО. Там был «школьный городок», находился он в районе Елагина дворца. Там я провёл всё лето.

Я приезжал утром на трамвае, а вечером уезжал домой. Там нас кормили, днём спали. Было много разных кружков на все вкусы. Однажды я увидел как мальчики гоняли кордовую модель самолёта, и побежал в авиамодельныё кружок. Я заболел этим спортом на несколько лет. К осени построил неплохую модель планера и получил благодарность. Кружком руководил Феофанов Николай Николаевич – очень хороший человек. Он меня уговорил посещать Дворец пионеров. Там были замечательные лаборатории, мастерские, даже аэродинамическая труба, в которой можно было снимать характеристики с изготовленных моделей самолётов. Вообще во Дворце пионеров было много чего интересного. Был лекторий, где видные специалисты города рассказывали об интересных вещах. Была даже встреча с внуком Карла Маркса. Там я подружился с Вячеславом Симоновым – он был чемпионом Советского Союза по кордовым моделям. Он меня многому научил в плане мастерства.

Каждое лето устраивались соревнования по авиамодельному спорту в Озерках на аэродроме ДОСААФ. Это было так интересно! Я, в основном, специализировался на планерах, но потом переделал всё, что было можно. А именно: кордовые модели, фюзеляжные самолёты с бензиновым двигателем, геликоптеры (вертолёты), копии самолётов, летающие лодки. А позже – комнатные модели. Даже пробовал делать орнитоптер – модель самолёта с машущими крыльями, но она получилась очень тяжёлой и не взлетела. Да и ни у кого она не летала. Не знаю, летают ли сейчас такие модели, их ещё называют махолётами. Для праздников делали воздушные шары с подвешенным к ним вымпелом «Слава Сталину!».

Вскоре мне предложили окончить курсы инструкторов-авиамоделистов. Курсы проходили в Доме обороны на Фонтанке, около цирка. Я сдал все экзамены на «хорошо» и «отлично». Даже помню, что мне достался вопрос о подъячем Крякутном, который «фурвин сделал как мяч большой, надул дымом поганым и вонючим, и поднялся выше берёзы в 1731 году в Рязани». Дальше в летописи сказано, что подняла его нечистая сила. Его хотели за это закопать живым в землю, но он ушёл в Москву. Позже я узнал, что это была историческая фальсификация какого-то любителя пошутить. Это было время борьбы с космополитизмом и все в это верили, даже в то, что «Россия – родина слонов», как говорилось в анекдоте того времени.

В 1951 году я закончил 7 классов и пошёл работать в Колпинский дом пионеров и школьников (ДПШ). Затащить в кружок ребят не составляло проблемы. Мы с моим другом Эдиком Ивановым молча вышли на площадь перед ДПШ и начали вертеть кордовую копию самолёта ЛА-5. Мотор ревел. Эдик был мастером пилотирования, он выделывал даже «мёртвые петли». От желающих поступить в кружок отбоя не было. Но, как всегда, после теории многим стало скучно, потом некоторые поняли, что надо много трудиться и половина ребят ушли. Из оставшихся сложился хороший коллектив. Я проработал там около года. Затем меня попросили поехать в пионерлагерь, я согласился. Лагерь располагался на станции Суйда, недалеко от имения Ганнибала, прадеда Пушкина. Тогда ещё там было Лукоморье, где кот учёный говорил сказки Пушкину, стоял знаменитый дуб. Не знаю, сохранилось всё это сейчас или нет. Пионерский лагерь был от «Ленакадемстроя». Не знаю, что это такое, но лагерь был неплохо оборудован. Я приехал уже с готовым шаром-монгольфьером и запустил его. Ребят пришло в кружок много, в том числе три девочки. В одну из них я сразу же влюбился. Звали её Нелли Энтова. Любовь заключалась в том, что мы читали друг другу «Судьбу барабанщика» Гайдара, и улыбались. Всё было очень прилично и наивно. А ведь мне было уже 16 лет, и я был дурак дураком по этой части, как и большинство моих сверстников. Это был результат раздельного обучения мальчиков и девочек, а также воспитания без отцов. При расставании Нелли рыдала на вокзале, а я растерялся и даже не взял её адреса.

 Работать было интересно, ко мне часто приезжал Зямка и тоже пытался делать модели. Мы устраивали красочные праздники с полётами и запусками воздушных шаров и коробчатых змеев. Однажды наш шар высоко взлетел и, видимо, попал в «термики» (так называли восходящие тепловые потоки) и продержался целых 7 минут. Мы с начальником лагеря составили протокол, и после оказалось, что это было рекордом (во всяком случае, для Москвы и Ленинграда). Больше данных у аэроклуба в то время не было. Осенью мне дали премию, на которую я сшил себе первый в жизни лаймдотовый костюм-тройку, и очень был собой доволен.

 Всё было хорошо в то лето, кроме ночлега. Почему-то всех вожатых и меня клали спать на сено на чердаке, под которым разводили свиней. От них была постоянная вонь, нам говорили, что она полезна для здоровья. К тому же свиньи почему-то всю ночь хрюкали и пукали. И остались у меня в памяти вот эти свиньи и эта девочка Нелли.

Я решил, что надо работать и помогать матери. Поступил в 75-ую школу рабочей молодёжи (ШРМ) и очутился во взрослой атмосфере. Не помню, почему я пошёл работать на завод бумагоделательного оборудования имени II пятилетки, что на Лиговке (сейчас это Буммаш). До революции это был завод Сангали, там изготавливали все чугунные ограды для рек и каналов Петербурга. Рядом с заводом находится сад Сангали с очень красивой решёткой. Завод довольно маленький, но делал оборудование для изготовления бумаги. Я пошёл работать учеником по обработке каландровых валов. Это были такие огромные, длинные валы. Их устанавливали на токарный станок краном. Задача была – снять с вала стружку до нужного размера. Резец станка шёл по валу несколько часов. Обычно мой учитель – токарь с большим стажем, настраивал процесс обработки, и поручал мне следить, когда суппорт с резцом будет подходить в концу вала. А сам уходил в раздевалку пить водку с друзьями. Я однажды задремал и не заметил, как резец дошёл до упора, и что-то затрещало. Вал правда не испортили, но станок пришлось ремонтировать. Я махнул рукой и стал в другом цехе обучаться на слесаря-сборщика. Работа была тяжёлая с непривычки. Обучал меня хороший мастер, он имел звание «лучший слесарь Ленинграда». Вечерами в школе хотелось спать. Весной я пошёл в отдел кадров и предложил работать в пионерлагере от завода инструктором по авиамоделизму. На заводе я проработал год и больше решил не работать в тяжёлом машиностроении. Но в пионерлагерь я ездил работать ещё три года. Это были очень счастливые летние периоды. Пионерлагерь располагался на станции Кинивьеми, что в переводе на русский означает Каменная. Потом эта станция стала называться Лосево, хотя я там не видел ни одного лося. Место было изумительное, метрах в 150 протекала Вуокса, где, вскоре, через известные Лосевские пороги, впадала в Суходольское озеро. Мне для кружка выделили хорошее помещение, купили материалы, которые я просил. И я развил бурную деятельность.  С ребятами я подружился, и мы встречались даже после летних сезонов, несмотря на разницу в возрасте. Многие потом пошли в авиамодельные кружки Дворца пионеров и ДПШ. Через дорогу был пионерлагерь от завода имени Карла Маркса. Я умудрился по совместительству организовать и там кружок, соответственно был и приработок. Мы устраивали соревнования между моими кружками. Опять летали шары, причём очень высокого качества, т.к. завод был связан с бумажными предприятиями и мне привозили тонкую и прочную бумагу для изготовления шаров. Делали копии самолётов, даже была копия самолёта Можайского. Ну конечно, были весёлые встречи с вожатыми на берегу Вуоксы, была и любовь, которая меня не дождалась после армии. Девушка вышла замуж за чеха и уехала за границу. Но у меня была «запасная» любовь, которая тоже меня не дождалась. И, слава Богу, что он меня оградил от этих вертихвосток.

Будучи в пионерлагере, мы часто ходили смотреть на соревнования байдарочников на Лосевских порогах. Уже тогда у меня засела мысль – тоже ходить по воде. И через много лет это осуществилось. Я построил каноэ, и мы ходили по рекам всей семьёй, то есть с женой и двумя сыновьями.

 Какое-то время я занимался в ДПШ Смольнинского района, затем его перевели в «Кикины палаты» на улице Войнова (ныне – Шпалерной). Два раза наша команда от Смольнинского района отдыхала перед городскими соревнованиями в спортивном лагере «ЛенГорОНО», что в посёлке Вырица. Лагерь примыкал одним краем прямо к церкви.  Ходить в храм нам возбранялось, но мы иногда нарочито в красных галстуках заходили туда, чем вызывали недовольство прихожан.

Конечно, мы каждое лето командой от Смольнинского района участвовали в городских соревнованиях, которые проходили на аэродроме ДОСААФ в Озерках. Что там теперь – я не знаю, может его застроили. Я неизменно выступал со своими планерами с размахом крыльев до двух метров. Я неплохо строил планера, но «затягивать» бегом на леере не умел, ну не получалось. Этим занимался мой друг Эдик Иванов. Он был более крепок физически и хорошо бегал. Один раз на старте, перед запуском модели, обнаружилось, что кто-то сделал на фюзеляже моего планера наклейку «Рождённый ползать – летать не может». Судьи сказали, что это допустимо, и планер полетел. Как и тот воздушный шар, планер тоже попал в термические потоки и начал парить. Это было великолепно – наблюдать, как его бросало вниз, вверх. Затем он полетел куда-то и начал скрываться из вида. В таких случаях поднимали самолёт «У-2», и он какое-то регламентированное время следил за улетающим. Следил самолёт 50 минут, что не было рекордом (летали и больше), затем вернулся. Лётчик сказал, что планер полетел в сторону Ладожского озера. Позже, чтобы планера не улетали далеко, на них стали ставить таймеры, которые опускали элероны, и модель приземлялась. На каждом планере была наклейка: «Нашедшего модель ждёт вознаграждение, если он её предоставит в Дом обороны на Фонтанке. И вот однажды меня туда позвали, и я увидел свой планер с грубо сломанными крыльями. Оказалось, его привёз в мешке какой-то дед. Крылья он сломал, чтобы модель вошла в мешок. Нашёл он модель действительно недалеко от Ладоги, не помню, где именно. Вознаграждение ему дали. По правилам, можно было определить расстояние до места приземления, но это не было рекордом, поэтому бросили эту затею.

Там же, в Озерках, мы вдруг решили поступать в парашютный кружок. Прошли теорию, научились складывать парашюты на огромных столах. Но, когда дело дошло до прыжков с крыла «У-2», все испугались и решили «ещё пожить».

Практически авиамоделизмом я занимался до 20 лет. Да, я работал на заводе, затем в институте им. Герцена на набережной Мойки, дом 48, продолжал учиться в вечерней школе…. Но я так полюбил моделизм, что делал модели дома, а затем ездил на городские соревнования.

 Ещё хочется остановиться на таком виде моделизма, как класс комнатных моделей. Делались они из соломы травы тимофеевки. Модели были фюзеляжные, внутри фюзеляжа проходила очень тонкая резинка мотора. Фюзеляж делался на маленьком стапеле, чтобы он (фюзеляж) был идеально прямым. Стыки клеили быстроиспаряющимся клеем – эмалитом. Фигурные детали (винт, нервюры для крыльев, стабилизаторы) гнули соответственно форме на чертеже над горячей электролампой. Некоторые детали делали из расщеплённой вдоль соломы. Затем все части модели обтягивались микроплёнкой. Она изготавливалась следующим образом: в тазик наливали воду, а на дно опускали прямоугольную рамку из проволоки с ручкой, которая торчала из воды. На поверхность воды капали 1-2 капли смеси касторки с эмалитом, и сверху образовывалась тончайшая плёнка. Затем поднимали рамку из проволоки, и плёнка оказывалась на ней, сияя всеми цветами радуги. Плёнку несколько минут сушили, затем приступали к обтягиванию частей модели (фюзеляж, крылья, стабилизатор, винт). Затем надо было взять в рот кусочек сахара, разжевать, и языком облизать часть модели, которую нужно было обклеить микроплёнкой. Облизанную часть осторожно выкладывали на микроплёнку, которая сразу же прилипала. Лишнюю микроплёнку снимали соломинкой, смоченной в ацетоне. Наконец, все части модели соединялись, и получался красивейший прозрачный самолёт.

К соревнованиям допускались модели двух категорий: весом до 8 или до 15 граммов. Я до 8 граммов так и не дотянул. И вообще, это была не моя стихия. Я любил простор, а не закрытое помещение. Были виртуозы, у которых модели весили до 5 граммов. Также были очень красивые геликоптеры (вертолёты). Соревнования проходили в спортивном зале Текстильного института, недалеко от Невского. На то время он считался крупнейшим спортивным залом в городе. Модели были настолько легки, что даже проходить человеку около ни во время полёта было нельзя. Малейшее движение, и полёт нарушался. Поэтому на старте был только хозяин модели, а судьи и прочий народ находились за стеклянной перегородкой. По периметру зала, где проходили соревнования, на большой высоте было много закрытых окон, из которых также смотрели зрители.

         Однажды я был и на Всесоюзных соревнованиях в городе Сумы, на Украине. У нас от Ленинграда была сильная команда, но были команды и посильнее нас. В итоге, мы заняли 4-ое, не призовое место. Я выступал, как всегда, с планером. Эдика Иванова – мастера по запуску планеров, не было, и я «затягивал» планер сам. Даже помню результат – 1 час 18 минут. Из поездки больше всего запомнились белые храмы в городе. Город старинный, стоит на берегу реки Сумы (или Суми, не помню).

         Между тем, отработав, по-моему, год, я ушёл с завода. Очень была тяжёлая и грязная работа по сборке огромных бумагоделательных машин. Но слесарную практику я там приобрёл хорошую. Один мой друг устроил меня на кафедру учебного кино в Педагогический институт имени Герцена. Там я тоже проработал около года, а затем меня взяли в армию. Кафедру возглавляла полька Наталья Ивашкевич – красавица и умная женщина. Взяли меня учеником киномеханика, в мои обязанности входило ездить чуть ли не каждый день на Владимирский проспект за тяжёлыми коробками с фильмами. Я вскоре освоил проекционный киноаппарат «Кинап», который был ещё оснащён вольтовой дугой вместо электролампочки. Киномеханик, который меня учил, был без одной руки, справлялся с трудом. Руку он потерял на фронте, звали его Борис. Вскоре я стал работать вместо него, и ещё умудрялся подхалтуривать в кинотеатре «Правда» на Разъезжей улице.

Я – человек, быстро «загорающийся» какой-либо идеей, поэтому  вдруг решил стать учителем литературы. Подал документы на соответствующий факультет, а потом, увидев, что поступают одни девушки, передумал. Перейдя Мойку на другую сторону, подал документы в институт связи им М.А. Бонч-Бруевича. И тут пришла повестка из военкомата, что в сентябре я подлежу призыву в Советскую Армию. И мои хождения по приёмным комиссиям закончились. Интересно, что в это же время на факультет дефектологии Педагогического института поступала моя будущая жена.

         Лёва Елин

         Ещё надо рассказать об одном человеке, с которым мы долго дружили, до самой его трагической смерти. Это Лёва Елин, он был еврей. Опять евреи. Как поёт Вилли Токарев: «Евреи, евреи – кругом одни евреи».

         У Лёвы была очень тяжёлая судьба. В 1945 году он где-то под Ленинградом поднял запал от немецкой гранаты и, естественно, как любой нормальный ребёнок, начал его разбирать. Произошёл взрыв, Лёва полностью потерял зрение, изуродовал лицо. На всю жизнь у него остались чёрные вкрапления на щеках. Но какой это был талантливый и интересный человек! Несмотря на то, что он был некрасив, девицы за ним увивались. Ещё бы – начитан, играл на пианино, на аккордеоне, хорошо пел, был знаком и общался с Аркадием Северным – оригинальным шансонье того времени.

         Это был настоящий салон Елина. Там было интересно и весело. Конечно, кругом были одни Эпштейны и Шульманы. Это было время, когда одной бутылки портвейна «Агдам» хватало на всю компанию, и всем было весело. Все старались, чтобы Лёва никогда не оставался один, и буквально договаривались по графику его посещать. Жил он в старинном доме на улице Петра Лаврова (ныне Фурштадской) – есть фото. Его возили в школу для слепых, на Петроградскую. Потом эта школа переехала на Охту. Пока живы были отец и мать, Лёва жил хорошо. Потом они умерли, и уже в 50-ых годах он остался один. На совете друзей решили, что Лев должен учиться и учиться. А бытовую сторону взяли на себя друзья, их было очень много. Школу он окончил шутя, затем университет – физмат. Стал преподавать в своей же школе математику. У него была большая дача в посёлке Ольгино. Летом было самое весёлое время, мы там дневали и ночевали. Я привозил из института разные усилители, мы с соседней поляны тянули провод в Лёвин дом к розетке. Танцы были до 3-4 часов ночи. Лёва играл на аккордеоне и пел. Там же меня провожали в армию. Там же я познакомился с девушкой Алевтиной, которая клялась меня ждать из армии, даже приезжала ко мне в Кандалакшу, где я лежал в окружном госпитале (начиналась язва желудка). Но так она меня и не дождалась. Это был 1954 год. Через 8 лет Лёва явил мне чудо. Чудо было с голубыми глазами, с копной чудных волос на голове, с очаровательной улыбкой, стройными длиннющими ногами и в свободном голубом плаще с одной огромной пуговицей сверху (тогда – крик моды). Это была моя будущая жена-Людмила.

         Чудо произошло на Садовой, где оно жило, 8 ноября 1962 года, часов в 15. Но об этом позже.

         Я стараюсь писать  коротко, но, на самом деле, о Лёве можно было бы написать как минимум повесть. Если буду жив и глаза будут видеть – напишу в честь его светлой памяти.

         Время шло. Лев сначала женился на Ларисе, второй раз – на Людмиле, очень порядочной и красивой женщине, которая была ему нянькой и женой до его смерти. В 90-ых годах, владея многими необходимыми для этого знаниями, он стал очень успешным предпринимателем. Стал владельцем нескольких продовольственных магазинов на Петроградской стороне. Заимел на Вяземском переулке хорошую квартиру. Стало ему уже не до педагогической деятельности. Мы с ним очень часто в то время разговаривали по телефону. Приезжал он к нам на завод (машину водила его жена). Мы выходили с Мишей Таубинским и долго беседовали в Выборгском садике, напротив завода. Он жаловался, что заедают конкуренты, всячески ему вредят, пользуются его слепотой. Чем мы могли ему помочь?  Советовали всё бросить и снова идти в школу, но получать учительскую зарплату он уже не хотел. Конец был обычным. Он и раньше немного выпивал, а здесь запил по-настоящему, и где-то в десятых годах нашего столетия выбросился из окна.

Вечная ему память. Он был очень хорошим человеком, и совершенно не был приспособлен к нашей жестокой жизни.

Тётя Варя и Галя

Ещё где-то до начала 50-ых годов я очень любил ходить к моей тёте Варе по материнской линии и к своей троюродной сестре Гале, её дочери. У них тоже собирались интересные молодые люди. Жили тётя Варя с Галей на 1-ой роте (как тогда говорили), т.е. на 1-ой Красноармейской улице, в огромной старинной квартире. Об этом подробно и отлично написал Галин муж, Борис Кружкол в своей книге воспоминаний (книга хранится у моего сына Серёжи).

Что я помню из моих недолгих посещений? Огромная квартира с длинным коридором, в противоположных концах которого были туалеты. Галина комната была, по-моему, где-то посередине, прямо напротив телефона. В комнате – посередине стол, слева диван, на котором сидела тётя Варя. Почему-то я запомнил её читающей О.Генри и комментирующей прочитанное.

Я был года на 3-4 младше всех. В этот период такая разница чувствуется. Из имён помню только Ванду и ещё то ли Милу, то ли Люду. Все они казались мне очень красивыми. Играли в какие-то игры. Я хорошо запомнил только игру в «Великих людей», которую потом внедрял в пионерлагерях.

Почему-то дверь в коридор была часто открыта, и была видна Галя, сидящая на коленях у Бори. Это хорошо запомнилось.

Потом визиты мои прекратились по велению мамы. Я конечно её очень боялся и слушался. Помню даже, как тётя Варя тихонько сказала: «Ну, Катерина снова дурака валяет». У них были какие-то древние распри между собой. Например, мама мне много раз рассказывала, как Варвара пришла к ней на свадьбу в чёрном платье, и что ей это никогда простить нельзя. Вообще, среди наших родственников было модно обижаться друг на друга из-за причин, которые, по крайней мере, мне сейчас кажутся надуманными и смешными. Особенно на фоне тех тяжёлых событий, которые тогда происходили. Вместо того, чтобы сплотиться после войны, все переругались, говорили друг про друга сплетни и небылицы. Мне кажется, что они мнили себя интеллигентами, но чтобы быть интеллигентными им чего-то не хватало: то ли воспитания, то ли образования, то ли христианской морали.

Хотя я и современных  интеллигентов не люблю, разве что кроме академиков Лихачёва, Сахарова и последнего интеллигента России – артиста Игоря Дмитриева. Настоящие интеллигенты    вымерли в прошлом веке. Обожаю простых работяг со средним образованием, которые умеют хорошо работать руками и не пьют. Сам хотел быть таким, но до конца не получилось. Об этом позже.

         Когда прошло 25 лет со времени моего последнего посещения тёти Вари и Гали, однажды, мой сын Серёжа, который тогда занимался на подготовительных курсах в кинотехникуме, сказал, что на уроке математики преподаватель, прочитав фамилию Мымриков, спросил: «А твою бабушку зовут не Екатерина Васильевна?» Это был Боря, муж Гали. Вскоре был День рождения моей жены, и мы их пригласили. Мама, конечно, не пришла, хотя тёти Вари уже не было в живых. Затем мы приезжали к ним на Васильевский остров. Но вскоре они эмигрировали в Америку. У Бори там были родственники. Обо всём этом пишет Боря в своей книге. В Америке они зажили по-человечески и, видимо, добились всего, чего хотели. Однако, в стихах Бори проскальзывала грусть по России, а может, я ошибаюсь. Но, к сожалению, Бори уже нет – это был прекрасный, умный человек. Царство ему небесное! Галя теперь живёт одна (они потеряли ещё дочь). Остались внук Лёва и внучка Варя, названная, наверно, в честь прабабушки. Гале, конечно, сейчас очень тяжело, но в Америке пенсионерам не дают скучать – устраивают для них разные интересные мероприятия с поездками на автобусах и угощением. К тому же, судя по Бориной книге, у неё много друзей. Остались мы с ней: жалкие и старые остатки от нашей прежней родни. Перезваниваемся и переписываемся по Интернету. К сожалению, у меня на это очень мало времени, но всё же нить общения, хоть и тонкая, но есть. Галя, конечно, обижается, что редко пишу, но катастрофически не хватает времени, да и к тому же я плохо печатаю – нет навыков.

         Пишу воспоминания, вырывая часик-другой по утрам, переделав все дела по хозяйству, и пока спит жена. А писать так хочется – это для меня удовольствие. Наверно, это какой-то старческий инстинкт. Хорошо ещё, что правит и печатает меня Юля – соседка и добрый человек. Кто ещё смог бы понять мой почерк?

         Цапалины

         В вечерней школе я познакомился с семьёй Цапалиных. Это были осетины. Их мать и отец «по указу от 38-ого» были расстреляны, детей осталось 5 человек. Жили они на 4-ой Советской улице в одной комнате и одной кладовке (типа пенала). Но жили, все учились и не унывали. С Валей я долго дружил и учился с ним в вечерней школе. Вместе с ним увлекались радиотехникой. Делали УНЧ (усилители низкой частоты), к ним покупали проигрыватель. Это были первые проигрыватели после патефонов. Ужасно примитивные, их надо было раскручивать пальцем, и они давали наводки в виде звука «уа, уа». Но, всё равно, считалось престижным иметь такую установку. Тогда запросто ставили динамик (колонок ещё не было) на окно, и пускали звук на улицу. Все с удовольствием слушали, и никто не делал замечаний. Даже на Невском окна «кричали». Добавьте ещё звон трамваев и бибиканье машин. Какофония! Позже, не помню в каком году, звуковые сигналы запретили, и стало тихо.

         Брата Вали звали Лёва, он учился в университете и играл в джазе на саксофоне. А дома никому не давал покоя своими репетициями. Утром он устраивал подъём своими руладами и вариациями. Все вскакивали и кидали в него чем попало. Он постоянно играл со своим оркестром в клубе МВД, на Полтавской улице, рядом со Старо-Невским. Везде джаз был запрещён, но там и в университете почему-то они играли.

Было в их семье ещё три сестры. Старшая – Лида, училась в текстильном институте. Она жила в кладовке, отдельно от всех, и была этим очень довольна. Средняя сестра – Лариса, училась в университете на физмате. Позднее я слышал о ней, что она руководила каким-то вычислительным центром на Выборгской стороне. Была она самая деловая и активная, командовала всем в семье, занималась кухней и вела счёт деньгам. Все заработки сдавали её беспрекословно. Без её разрешения ничего нельзя было купить, так как жили они крайне бедно, на одни стипендии. Ну, ещё Лёва приносил после своих выступлений кое-что.

Младшая сестра, Кира, – самая красивая и самая несчастная. Но, очень весёлая. У неё с рождения полиомиелит. Ходила она, конечно, с костылями. Сама все года ездила учиться в университет на троллейбусе. Как ни странно, она училась на факультете журналистики. В совершенстве знала английский язык. Сходу переводила нам слова дикторов с запрещённых радиостанций. К сожалению, дальнейшую судьбу этой семьи я не знаю. Меня забрали в армию, а когда я вернулся, то они уже переехали на новую квартиру. Знаю только, что Валя женился на сибирячке и уехал в Новосибирск. Лёва окончил университет, стал играть в оркестрах. Кира стала преподавать английский в школе, а про Лиду я не знаю.

Я часто проводил у них время. С ними было так интересно, что не хотелось уходить. Засиживались за болтовнёй допоздна, особенно в белые ночи, но – никакого алкоголя. Он появился уже после армии и в других компаниях.

Володя Кильбин

Очень долго, до семидесятых годов, я дружил с Володей Кильбиным, моим ровесником. В войну ребёнком, он жил с мамой в оккупированной Белоруссии. Отец погиб на фронте. Немцы долго не церемонились – маму, вместе со всеми женщинами из их деревни, отправили в Германию на работы. Володю послали в «санаторий», как говорили фашисты. Там собирали всех детей из Белоруссии, откармливали, выкачивали из них кровь, а затем уничтожали. Детская кровь особо ценилась при переливании гитлеровским солдатам. Конечно, белорусские партизаны знали об этом, и терпеть такого не могли. В «санатории» были свои люди, которые сообщили, когда детей подкормили ,что пора действовать. Была проведена операция по освобождению детей. Ни один ребёнок не пострадал во время боя. Когда детей вывели на свободу, партизаны окружили «санаторий» и сожгли его вместе с фашистами. Жестоко?  Да. Но я представляю состояние партизан. Не знаю, было ли им что-нибудь за самосуд. Володя рассказывал, как они (дети) стояли толпой в лесу, видели полыхающий «санаторий» и слышали душераздирающие крики немцев. Все документы на детей сгорели, и комиссия, при определении возраста, сделала Володю на два года моложе. В 1946 году вернулась его мама и нашла сына в Ленинграде, где он был в детском доме. Возраст они решили не менять, чтобы он ушёл в армию попозже. Он, правда, в армии так инее служил, так как окончил милицейское училище, которое располагалось на площади Урицкого (ныне Дворцовой). Володе с мамой дали комнату-пенал на Мытнинской улице. Мы с ним познакомились в авиамодельном кружке. Он был мастером по изготовлению летающих лодок, так тогда называли гидропланы. Он, я и Эдик Иванов дружили, и всегда входили в команду от Смольнинского района на соревнованиях. Он и сейчас жив, но, по словам его второй жены, живёт на соседнем садовом участке со своей третьей женой, и ни с кем не общается ни по телефону, ни лично. Говорят, что он серьёзно болен, и не покидает дачу круглый год. Дай ему Бог здоровья.

Эдик Иванов

Это был гигант – высокий и широкий. Лицом красив, Все его звали Иваном, это ему шло. В то же время, у него был очень мягкий характер. Моя жена его очень любила, ростом она ему была до подмышек. Он хорошо рисовал и чертил. Когда делал чертежи модели, он сначала её рисовал и в полёте, и на аэродроме, даже рисовал себя – как он «затягивает» планер на леере. Эдик хорошо одевался, был этаким «комильфо». Никогда его не видели в мятой рубашке или в грязных ботинках. Он жил со своей мамой, которая была немного не в себе, у неё бывали приступы безумия. Могла в комнате всё перевернуть вверх дном. Помню, когда мы с Эдиком за три дня склеили воздушный шар и куда-то ушли, она его сожгла в камине, объяснив это тем, что, мол, Эдик не налущил лучины для растопки, а шар отлично горел. Была вообще драма, когда она подсыпала в суп родному сыну крысиного яду, но Эдик как-то почувствовал это. Суп снёс в санэпидемстанцию, где подтвердили, что это – отрава. Но он всё это замял. Потом он женился и куда-то уехал. Мы долго перезванивались, даже встречались на Финляндском вокзале. Он вскоре развёлся. Зато его свадьба была помпезной, в ресторане аэропорта «Пулково». Было около 100 гостей, море подарков. Он пригласил всех своих друзей, друзей матери, друзей отца. По домам гостей развозили на нанятых отцом машинах. Кстати, он единственный из всех нас стал позже настоящим стилягой, вращался в их обществе. На это необходимо было много денег, и они у него были. Откуда? Всё очень просто – его папа был полковником авиации. Служил в Казани, в авиационном полку и  хорошо подворовывал. В руках папы Эдика было всё хозяйство полка. Видимо, денег ему хватало и на сына, которого он очень любил. Конечно, и свадьбу с оркестром, армянским коньяком и прочей роскошью организовал он. Сидел на свадьбе такой же вальяжный, как и сын. Вёл он себя, конечно, по-барски. Забыл сказать, что с мамой Эдуарда он был в разводе. На этой свадьбе я был уже со своей женой Людмилой. Серёже было где-то около года.

Эдик женился также поздно, как и мы. Он был первым из моих друзей, к кому мы пришли с Людой. Это он организовал съёмки нашей свадьбы в 1963 году. Это было его свадебным подарком. Снимал нас Игорь Сырокваша, с которым они служили в армии. Через 25 лет, когда была серебряная свадьба, мы с большим трудом разыскали Игоря и забрали у него плёнку. Плёнки хранились у Игоря, так как у нас тогда не было проектора. Позже мы переписали запись на современные носители. Эдика Иванова там легко узнать – он сидит, подперев щёку пальцем. Там же хорошо показан Володя Кильбин, он будит свою первую жену Тамару, заснувшую у него на плече во время танца.

То, о чём я пишу сейчас, скорее всего никому не интересно, но я пишу исключительно для собственного удовольствия. Приятно всё вспоминать и вспоминать о прошлом. Это, скорее всего, какая-то старческая патология – писать о прошлом, так как будущего практически уже не будет. Уже нельзя воскликнуть, что оно «светло и прекрасно», оно скорее непонятно. Не скрою, мне приятно, что людям нравятся записки о блокаде – эту драму должны знать все (но, к сожалению, это не так). Всё остальное относится к архиву нашей семьи и может быть интересно нашим самым близким друзьям.

Чуть не забыл, сейчас только вспомнил вот о чём. Когда мы с Людмилой  делали предсвадебный визит к Эдику и объявили о нашей свадьбе – он, как человек излишне эмоциональный, схватил меня в охапку, обнял и сломал мне два ребра от избытка силы. И вот я за месяц до свадьбы попал в институт скорой помощи имени Джанелидзе. Тогда он располагался рядом с Первым медицинским институтом на Петроградской стороне. В палате меня так и звали – женихом. Я молчал, но пришёл Эдуард и обо всём растрепал. Заживало долго, я ещё на свадьбе иногда морщился от боли. Бабки говорили, что это плохая примета, что, мол, будет жизнь тяжёлой. Да, они не ошиблись. А у кого она была лёгкой в те времена?

         Боцкалёвы

         Боцкалёвы – это глава семьи, дядя Федя, который прошёл всю войну шофёром. Его супруга тётя Нюра, дочки Лида и Лариса и сын Витя, который родился сразу же после войны. Моя бабушка была замужем вторым браком за каким-то родственником дяди Феди – Сергеем Фроловичем. Тётя Нюра была моей няней до войны, когда мы жили на Кирочной улице. До войны я её совершенно не помню, хотя у Лиды сохранилось фото, где мы сидим вместе.

         Сознательно с этой семьёй я познакомился уже после войны, когда мы и они вернулись из эвакуации. Проживали они на Звенигородской улице. Это была очень радушная и гостеприимная семья. Помню удлинённую комнату и большой коридор. Как потом мне сказала Лариса, он был не такой большой, просто мы были маленькие, и нам так казалось. Мы часто приходили к ним в гости. Там была какая-то уютная и тёплая атмосфера. Взрослые сидели за столом, что-то кушали и что-то выпивали. Мы с Ларисой всегда играли во что-нибудь в коридоре.

         При первом же посещении меня поразило, что тётя Нюра взяла большой кусок шпига, крупно нарезала и поджарила его на сковороде. Такой роскоши мы с мамой позволить себе не могли. Наверно, дядя Федя привозил шпиг из Смоленска. По-моему, Смоленск был его Родиной. Вот с тех пор шпиг с яичницей стал моим самым любимым блюдом. Даже теперь, хоть он и поднимает давление, иногда позволяю себе такое.

         Потом они переехали в город Пушкин, и жили где-то у Египетских ворот в малоэтажном симпатичном домике. Мы туда часто приезжали с мамой. Летом, сколько-то лет подряд жила у них тётя Лида, мамина сестра. Ту квартиру я плохо помню, в 1946 году там родился Витя.

         Однажды мы с моим другом Борисом на лыжах пришли к этой квартире из Ленинграда. Мы так устали, что тётя Нюра нас уложила спать. Больше ничего о той квартире не помню. Затем дядя Федя получил двухкомнатную квартиру в центре города, у вокзала. Сюда мы ездили часто, и зимой, и летом, в гости. Летом мы с Ларисой уходили бродить по паркам, и доходили даже до Павловска. Нам было интересно вдвоём, о чём-то так много разговаривали, что не замечали времени. Позже я с женой Людой, а то и с сыновьями ездили кататься на лыжах в Павловск, так как там были хорошие трассы. Обратно, вдоль железной дороги, шли на лыжах до дома Боцкалёвых, где и отдыхали. Два раза я бегал от общества «Спартак» по трассе Ленинград-Пушкин, и оба раза мечтая отдохнуть, не заставал никого дома. А Лидин адрес я тогда не знал.

Дядя Федя два раза нас перевозил с квартиры на квартиру на своей машине. А в 1963 году к нашей свадьбе привёз из Смоленска свиную ногу. Хорошо, что тогда были морозы, и мы до свадьбы держали её на балконе.

Шло время, не стало дяди Феди, тёти Нюры, прежде времени трагически закончилась жизнь Ларисы, умер Аркаша (муж Лиды) и их сын Дима. Ужасная череда смертей за небольшой срок. Я на всю жизнь запомнил добрые глаза тёти Нюры, деловую хватку дяди Феди. Когда он бывал у нас в гостях, то всё высматривал – что бы ему сделать из того, что было у нас. Помню, как он долго снимал мерки с книжного шкафа, который был сделан мною.

Вечная им всем память. Как это всё было давно, и многое уже не вспомнить. Сейчас иногда перезваниваюсь с Витей, у которого тоже хорошая семья. Лида, к сожалению, осталась одна. Трудно представить, что она пережила. Мы уже старые, и конечно, уже не выбраться в Пушкин, а так бы хотелось. Я ещё смог бы, но я ни на шаг не отхожу от больной Людмилы.

Друзей и знакомых было великое множество в этот период (я пишу до 1954 года). Дальше была армия, о ней разговор в следующей части. Обернулся и удивился, что много уже намарал страниц, а ещё много хочется рассказать. Видно, надо писать самую суть покороче.  Вот таким я стал вдруг графоманом. Наверно, Боря Кружкол вдохновил меня на это. Я подумал: «А чем я хуже?» и стал писать.

Если бы было время. Трудно писать урывками.

Коля Почечуев

Был такой Коля Почечуев, в школе его звали Чичипок. Длинный, худой, способный, но – с придурью. Вечно строил рожи у доски и вечно нарочно всё перевирал, чтобы весь класс смеялся. Запомнил, как он читал Пушкина: «Русалка там на курьих ножках стоит без окон и дверей». Конечно, ему ставили двойку, но он не расстраивался. Он хорошо играл на гитаре и пел. Жил он с мамой на 8-ой Советской улице. В 50-ых годах много ремонтировали старинных домов, а жителей переселяли во временный фонд. Под этот фонд приспособили кельи Смольного монастыря. Колю с мамой переселили туда, жили там, как в улье. Два туалета на весь этаж, огромная, метров 60, кухня. Они там жили год, потом вернулись в свой дом. Во дворе монастыря вечерами Коля и ещё один гитарист устраивали вечера музыки. Никто их не гнал – все с удовольствием слушали. Тогда ещё деньги не собирали в кепку, а зря. Как-то мы с ним случайно познакомились с девушкой. Она шла по Суворовскому, стала его переходить и её сшибла машина. Машина не остановилась, уехала, а номер мы не догадались посмотреть. Мы её подняли и отвели в 38 поликлинику, которая находилась рядом. Короче, она отделалась царапинами. Когда ей заполняли документы к врачу, то мы обратили внимание, что её фамилия Уланова. Оказалось, что она родная племянница Галины Улановой – мировой звезды балета. К сожалению, забыл имя девушки. Училась она в 10 классе 163 школы в доме на Кирочной, где жил я. Это была старинная школа. Недавно я фотографировал прежние места, и на этой школе было написано, что в 2012 году был 215-ый выпуск.

Девушка жила на углу Кирочной и Таврической улиц. А летом она жила у своей тёти, Галины Улановой в Комарово. Там раньше отдыхала вся творческая элита Ленинграда. Как в Москве Переделкино, так у нас – Комарово. Не могли же мы бросить племянницу самой Улановой, и взялись проводить её в Комарово. Она не возражала и всё время благодарила. Это была очень развитая и красивая девушка. Приехали мы в Комарово и ахнули, когда увидели дачу. По современным меркам – ничего особенного. Но тогда… Это была двухэтажная дача с резьбой по окнам и карнизам. Оказалось, что родители нашей знакомой на юге, а на даче дедушка и бабушка. Девушка всё им рассказала. И мы оказались героями. Нас оставили отобедать. Пока готовили на стол (конечно, готовила прислуга), нам устроили прогулку по участку. Это был просто огромный кусок леса, до конца мы так и не дошли. На земле было много разноцветных флажков, они означали места, где растут грибы. Причём цвет флажка обозначал сорт гриба (белый, подосиновик и т.д.). Дедушка и бабушка были старые творческие интеллигенты. Мы, конечно, были там «белыми воронами». Интересы у нас были совершенно разные. Дедушка спросил, играем ли мы на «фортепианах». Коля скромно сказал, что играет на гитаре. Они нам рассказали, что Галя гастролирует в Японии и что у неё несколько дач в разных странах, в том числе и в Японии. Странно…. В то время дач за границей иметь было нельзя. Видимо, она была исключением. В Комарово она, оказывается, бывала очень редко. Мы долго не сидели, вежливо поблагодарили за обед и откланялись. Нас приглашали в гости, но мы поняли, что такое общество не для нас, и девушка не по зубам.

В дальнейшем Коля поступил в Макаровское училище на Охте. Окончил его, долго плавал. Бывал на Кубе, в Африке и ещё много где. В 1963 году на рождение сына Серёжи он пришёл с огромным букетом роз. Он хорошо зарабатывал, купил даже двухкомнатную квартиру. Как-то был какой-то праздник, который мы отмечали на 8-ой Советской, у Коли. Там присутствовала красивая девушка Валя. Сразу влюбились в неё Коля и Володя Кильбин. Так влюбились с первого взгляда, что не отходили от неё ни один, ни другой. Надо было что-то делать. Они были заводные, и решили – просто бросить монету. Удача выпала Коле. Он на ней быстро женился, потом родились две дочки. Мы к ним часто ходили в гости с маленьким Серёжей. Детей всех клали поперёк кровати, а сами сидели за столом и пели песни под Колину гитару. Он редко бывал в отпуске, надолго уходил в море. Жена его Валя мне говорила, что она бы всё бросила и ушла бы к Кильбину. Просила его адрес, телефон, но я ей сказал: «Вышла за Колю – терпи» (может, я зря так говорил). Да, она много претерпела. Коля, в конце концов, спился. Они развелись. Он стал работать грузчиком в порту, затем работал простым матросом. Я даже пытался устроить его к нам на Ладожскую флотилию матросом по обслуживанию торпедных аппаратов. Но, когда увидели в отделе кадров его физиономию – всё поняли. Он связался с такой же пьяницей. Последний раз он был у нас в Купчино опустившийся, и его было очень жалко. Мы, конечно, выпили с ним, вспомнили прошлое. Он у нас переночевал и утром ушёл. С тех пор я его не видел. Едва ли он ещё жив. Вот такая у него судьба.

Стиляги

Посмотрел я фильм В.Тодоровского «Стиляги» и он мне очень понравился. Замечательный мюзикл, если бы я не знал в своё время этого течения среди молодёжи. Посмотрел второй раз, и мне стало обидно за ту серую массу, которую изобразил в фильме В. Тодоровский. Теперь я понял, что это карикатурная фантазия на данную тему. Режиссёр хотел добиться драйва, как сейчас говорят, и он добился. Даже я сначала драйв почувствовал. Не хотел я об этом писать, но фильм заставляет меня это сделать.

Да, это был эпатаж – назло и от усталости от убогой советской жизни, нищеты послевоенного времени. От зависти к той жизни, что была в трофейных фильмах (а их было великое множество). Стиляги были, конечно, оригинальны, но, по большому счёту, они были врагами Советской власти. Они чурались работать, жили за счёт богатых родителей. Хотя это было время, когда все вкалывали, чтобы как-то свести концы с концами.

Во-первых, стиляги не были такими «попугаями» в одежде, как показано в фильме. Во-вторых, серая масса, которая показана, на самом деле не имела такого «кувшинного рыла», как говорил Гоголь. Уж, во всяком случае, в Ленинграде и в Москве одевались совсем неплохо, тем более, выходя на улицу. Посмотрите «Карнавальную ночь» – одевались примерно так. Да, магазины одежды были примерно такими же, как в фильме. Но люди сами шили, и, несмотря на трудное время, старались выглядеть хорошо. И парни шили в ателье костюмы, и выглядели элегантно.

А пивнухи так лихо показаны! Где же калеки на тележках, сидящие по углам? Стоят здоровые мужчины современного вида.  Хорошо показана торговля «пластами» и шмотками. В-общем, фильм эффектный и неправдоподобный.

А сейчас я напишу о том, что сам видел и знаю. Я уже писал о семье Цапалиных. Лёва Цапалин научился играть на саксофоне самостоятельно. Мы с ним были очень дружны: ходил на лыжах, гуляли, в общем, проводили много времени вместе. Он был фанат американского джаза – музыки чёрных. Хорошо знал историю джаза, разбирался в разных его течениях. Я только запомнил, что всё, что было до рок-энд-ролла, называлось ритм-энд-блюз. И далее всё это делилось на всякие разные стили, как например: фокс, слоу фокс, линда, атомный и т.д. и т.п. Он мог говорить об этом часами, поэтому он привил и мне любовь к джазу. Он играл в университетском полуподпольном джазе. В основном, они репетировали и играли в клубе МВД, недалеко от Старо-Невского. Играли на вечерних танцах, народу было очень много. Я проходил с ним через служебный вход. Не был я поклонником этих массовых танцев и этих девиц, но от музыки я был в восторге. Она не звучала по радио, пластинок с такой музыкой не было в открытой продаже. Но постепенно, к 1955 году кое-где играли джаз, и даже были афиши о концертах. Кроме клуба МВД, играл джаз оркестр Иосифа Ванштейна. Кстати, там тогда играл молодой Давид Голощёкин – основатель джаз-клуба на улице Правды. Одевались джазмены (в отличие от стиляг) очень элегантно. Чёрные костюмы, белые рубашки, галстук-селёдочка (узкий), отличные ботинки на толстой подошве. Всё это стоило огромных денег. На голове стрижка «канадка» и никаких «коков».

Кумиром тогда была музыка, в первую очередь, из фильма «Серенада солнечной долины» – литл отель, дорога на Чатанугу. Ещё был фильм «Джордж из динки джаза». Любимые актрисы – Дина Дурбин, Марика Рёкк из «Девушки моей мечты», ну и, конечно, везде танцевали Буги-вуги – символ той эпохи. Его танцевали везде, несмотря на запреты. Появились оркестры Эдди Рознера, Олега Лундстрема. Всё было относительно хорошо, пока в 1955 году не появился в США Билл Хейли, который спел и станцевал рок-энд-ролл. Мы, конечно, его не видели, но стиляги всё знали и рассказывали, что он танцевал на коленях, на спине и даже на голове. Но вскоре его затмил молодой водитель грузовика Элвис Пресли и быстро стал королём рок-энд-ролла. И началась рок-энд-ролльная лихорадка. Если до сих пор власти ещё как-то закрывали иногда глаза, то тут началась настоящая война против всех, кто его танцевал. Комсомольские патрули, газетные карикатуры, фельетоны. Срочно везде и всюду открывались школы бальных танцев. Всё было бесплатно. В пионерских лагерях шло поголовное обучение таким танцам как: падекатр падеспань, польки, польки-бабочки, польки-тройки, вальс. Фокстрот не был запрещён, его ставили на усмотрение начальства. Но я не видел в то время ни одного вечера танцев, где  бы вдруг не прерывался благородный вальс или полька и гремел рок энд ролл и какие-нибудь пары не  начинали прыгать и протаскивать друг друга между ногами под дикий восторг окружающих и поддерживающих ритм хлопаньем в ладоши. Это продолжалось до тех пор, пока не прибегали комсомольские деятели или начальство. Всё это было до 1962-63 годов, пока не появилась группа «Битллз». Но тут я уже завёл семью, и стало не до музыки. В джазовой среде появился и сленг, который перехватили потом стиляги. У Вали Цапалина был даже самиздатовский словарь лабухов (музыкантов). Большинство слов дошло до наших дней, например: чувак, чувиха, хилять, жлоб, туса. Некоторые забыты, например: манюшки – деньги, баруха – девушка лёгкого поведения, батон – девушка, стоящая внимания, сайка – совсем ещё девочка, дринкать – пить водку, шкурки – гибкие пластинки из журнала «Кругозор», они были более высокого качества, чем самоделки на рентгеновских снимках. Было смешное выражение – «лабать жмурика», то есть играть на похоронах. Это была всегда выгодная халтура.

Недавно с удивлением узнал, что есть современные группы молодёжи, обучающиеся танцам 50-ых годов. Наверно, к этому их подтолкнул фильм «Стиляги». Дай Бог. Это был большой букет прекрасных танцев.

Теперь перейду непосредственно к стилягам. Почему я начал с джаза, да потому, что стиляги без джаза – ничто. Всё начиналось с джаза. Первые стиляги парни выглядели ужасно – широкие мешковатые штаны, шляпы с широкими полями, цветные безразмерные носки (соксы). На шее галстук «пожар в джунглях». Причёска – «что хочу, то и делаю». Всё на них было по принципу «всё не как у людей». Постепенно, с выходом «Серенады», стиляги стали более элегантными. Появились брюки-дудочки, пиджак с широкими плечами и не обязательно яркий галстук. Обязательно – длинное белое кашне, ботинки на толстой белой подошве – «манной каше». Причёска – знаменитый «кок» в виде набриолиненной трубы, а не как в фильме «Стиляги» смесь канадки с коком. Ещё был пробор, а то и два. Такие причёски делали только на улице Майорова, где занимали очередь с вечера и дежурили до утра. Одежду покупали в комиссионках или на барахолке, где солдаты продавали привезённые из Германии шмотки и журналы мод.

Девушки, с моей точки зрения, были очень красиво одеты. На голове что-то вроде венка из волос, под названием «венчик мира». У всех красивые кофточки, яркие юбки-бочки, позднее – расклешённые, и, по-моему, туфли на шпильках (точно не помню). Советскую одежду стиляги называли «совпаршив».

Бродвей, Брод, Сброд (как его называли) простирался по солнечной стороне Невского проспекта, по той стороне, где сейчас метро «Площадь Восстания», а раньше был Троицкий скверик, и до Литейного. На углу Литейного и Невского был продовольственный магазин с огромной витриной, так называемые «зеркала». Прежде, чем идти по Невскому, стиляги смотрелись в эти «зеркала». Перед витриной был длинный поручень, предохраняющий витрину. Стиляги обычно стояли в ряд, опершись на этот поручень, чтобы ими можно было любоваться, а над ними была огромная надпись «Фрукты». Получалось очень смешное сочетание «фрукты – стиляги».

По Невскому они не просто ходили, а хиляли раскачивающейся, развинченной походкой. Это, в основном, были художники, музыканты, начинающие писатели, студенты. Многие были нетрезвы. Поддавали они обычно в сосисочной на углу Невского и Лиговки. Почему-то среди них было много евреев. Говоря современным языком, они, гуляя, обменивались информацией о людях, фильмах, и вообще, о многих умных вещах – о книгах, музыке. Они не были тупыми, как можно подумать. Но были часто развязны до крайности. Часто орали во всю глотку, вызывая такси. Некоторые ходили с маленькими чемоданчиками, в которых кроме бутылки водки ничего не было. Я не видел, но мне рассказывали, что один ходил по Броду с раскладушкой, на которой было написано «Ищу хату».

Был у стиляг и неформальный лидер, некто Носов, по кличке Нос Гоголя или просто Нос. Это был высокий красавец-парень всегда в окружении красивых девушек. Говорят, что он многих вытаскивал из милиции. Ему беспрекословно подчинялись милиционеры, когда он им показывал какое-то удостоверение. Что это был за документ, я не знаю.

Несомненно, стиляги были первые свободные люди за всё время советской власти. Многие поняли, что можно «повалять дурака», одеться как угодно и за это, по крайней мере, не сошлют на 10 лет и не расстреляют. Это было здорово. Они проложили путь к хиппи и прочим сексуальным меньшинствам и разным придуркам.

Ну вот, пожалуй, и всё, что я хотел сказать об этом периоде жизни. Голова полна воспоминаний, но я, к сожалению, не писатель, а то бы написал роман в нескольких частях.

Был сентябрь 1954 года, меня призвали в Советскую армию. Мне было 20 лет, и я думал, что будущее «светло и прекрасно». Не уверен, что дальше буду писать – нет времени, да и какая-то слабость периодически накатывает. Но постараюсь писать понемногу, это для меня – отдых.

СКАЧАТЬ